Расспросы и наблюдения, сделанные мною после, привели к убеждению, что эти слова Склярова положительно верны.
Лошади были уже давно готовы, и нужно было ехать.
— Счастливо оставаться, ваше высокоблагородие! — крикнул по-солдатски Скляров.
Я ему подал целковый, он не взял.
— Много даете, ваше вскабродие: вам дорога дальняя, — пожалуйте гривенник, больше не нужно».
Вот и вся сцена, но какая глубокая, потрясающая и характерная сцена. Этот Скляров стоит перед вами как живой, и стоит не оболганный и облаянный, à la Глеб Успенский * , а очищенный и омытый своею безропотною скорбию, которую передает с такою сердечною простотою г. Турбин.
Теперь образец сцен другого рода.
Автору начинают встречаться ссыльные поляки, из которых, ни один не хочет сознаться, за что он сослан, и все объявляют себя политичными. Настоящие политические полякиих терпеть не могут и чуждаются, но тем не менее те все-таки отыгрывают свои политические роли. Лиц этого сорта очень много; но мы возьмем одно наиболее приятное исключение, — это поляк Z…. сосланный за продажу своей лошади, — единственный ссыльный поляк, не объявляющий себя политическим.
Вот что рассказывает о нем г. Турбин:
«На почтовой станции ко мне явился человек, показавшийся по наружности отставным солдатом, но прежде чем я успел предложить ему вопрос: где он служил? — я услыхал от него такую рекомендацию: «Z., byty czlachcic z Wielienskiego, pozbawiony wszelkich praw» (то есть бывший виленский шляхтич, лишенный всех прав).
На мой вопрос: за что же он посбавлен прав? — я ожидал ответа — за что-нибудь в политическом роде, но услышал: «Za sprzedaz wlasnego konia». [24]За этим последовал длинный и, как видно, много раз повторенный рассказ, что Z… продавал собственную лошадь, в которую вклепался «пся вяра жид», и продавца судили и осудили как вора. В рассказе часто упоминались пани матка и пан брат, последний не иначе, как с прибавлением «бестия». Не последнее место занимал также пан исправник, с прибавлением «галган» и «лайдак». О пане городничем тоже было сказано, что когда Z… с лошадью был приведен в полицию и ему там сделали импертиненцию(дерзость), то он «сдубельтовал», то есть отвечал тем же, с удвоением. Z… был единственный встреченный мною в Сибири поляк (а я их встречал много) без примеси политики. Не знаю, насколько справедлив рассказ шляхтича, но в литовских местечках не раз мне случалось видеть, как у бедняков крестьян и мелких шляхтичей отбирали их собственный скот по жидовским претензиям. А тут еще присоединилось ответное дубельтованьесделанной импертиненции.
Подъезжая к селу Осмутинскому, со мною встретилось десятка два подвод, возвращавшихся порожняками. Лица, одежда и самая упряжь показались знакомыми. Громко сказанные слова: ен(он) и яны(они) сразу объяснили мне, что это за люди и почему показались знакомыми.
— Здравствуйте, братцы! Вы курские?
— А курскаи, усе (все) как есть курскаи. А твоя милость откелича? С наших сторон, что ли-ча? — посыпа лись вопросы.
— Нет, братцы, я орловской, только долго жил в Курске.
— Орловской, ето значит сусед, усе едино. — Ребята, снявши шапки, побросали телеги и обступили повозку. Молодые парни, по курскому обычаю, молча разинули рты (признак особого внимания). Душою я невольно перенесся на родину.
— Давно вы переселились?
— Дамно. Годов тридцать есть; ети усе понародились здесева; я мальчонкой пришел, — отозвался мужик постарше. — Стариков много примерло, а кое-какие ешшо есть.
— Где же вы живете?
— А тут поблизости, версты четыре.
— И где четыре! ня буде четырех, — три.
— Я табе говорю, четыре.
— А я табе говорю, три.
Спор поднялся».
Полковник Турбин заинтересовался земляками и велел свернуть в их деревню, которую они назвали «Плетнево», потому что выселены из села этого наименования в Курской губернии. Описав весьма живо, кратко и картинно свой въезд в село и изменение в костюме курян в Сибири, автор так описывает их тоску по родине.
«Поместившись в большой и довольно чистой горнице, я стал расспрашивать о житье-бытье, и мне рассказали вот что:
— Таперича ничего, как будто попривыкли, а попервоначалу — беда. Пуще всего бабы голосом голосили. У нас они, сам знаешь, привыкши два раза в год к Владычице, Знаменью Коренской божьей матери ходить, а здесь етаго заведения нетути — ну и тосковали. Другое, опять наша сторона садовая, а здесева нет табе ни яблочка, нет табе ни дульки, — етим скучали. Веришь ли, отселева баб пять, должно быть, у Коренную, к девятой пятнице ходили. Что ж, бог привел, поворотились. Пробовали мы и яблони садить, семечками, стало быть; взой деть, рас теть, а там пропа деть. Что будешь делать. Климант такой, что ли-ча? А вот насчет хлебушка — ничего, земля уродимая. Пашаница растеть, рожь, только настоящей аржитут самая малость, больше ярица. Скус тот же, а силы нет. Насчет скотинки тоже слободно, а чтоб лошадей крали, как по нашим местам, здесева не слыхать.
— А каковы соседи?
— Всякие есть: и худые и добрые… Насчет сибирских, мы их чалдонами дразним, больше чаями занимаются, а работать не охочи. Иные живут справно, а есть и нищета. А то вот недалеко новоселы калуцкие: к пахоте непривычны, народ лесной, то бедуют, то есть так бедуют, что боже мой!..
Подали самовар, и, нечего греха таить, кажется, не чищенный со дня покупки.
— Э, да вы чай пьете?
— Нет, мы к нему непривычны; молодые стали баловаться. Его мы больше про чалдонов держим: яны без етаго не могут.
— А чалдоны у вас часто бывают?
— А то как же? Известно, по-суседски: хлебушка когда купить, когда взять до новины.
— Разве у них нет хлеба?
— Есть, как не быть, да всё меньше супроти нашего, им так не спахать: мы на том стоим».
В этой заботе о хлебе притупляются и со временем врачуются или гаснут порывы nostalgiae, [25]и переселенец становится старожилом, а потом и туземцем, которого новые пришельцы, в свою очередь, станут дразнить чалдоном, а он их считать необразованными мужиками.
Удивительная эта привилегия нашего русского человека слыть образцом невежества даже среди своих же братий, которые имели случай только обазиатиться, и у г. Турбина очень много чрезвычайно интересных наблюдений над этими пионерамирусской цивилизации в Сибири, но мы уже остановимся на том, что рассказали. Кажется, и этого довольно для того, чтобы дать понятие об этой книге тем, кто ее не читал, но может прочесть с большим для себя удовольствием и с пользой.
Недавно нам довелось сказать в «Русском мире» несколько сочувственных слов в похвалу превосходным народным сценам П. И. Мельникова * и указать, что не народный жанр в повествованиях этого рода опостылел читателям, а опостылела манера жанристов Успенских, Левитова и других, прослывших за специалистов в изображении народных сцен, тогда как их справедливее, кажется, просто считать специалистами для сочинения сцен нелепых и безвкусных. Теперь же мы очень рады возможности, говоря о книге С. И. Турбина, еще раз показать, что народные сцены могут быть и интересны и приятны, если у автора, который их рассказывает, есть настоящая наблюдательность, положительный ум и добрая воля оглядеть «Ивана Ивановича кругом», а не с одной той стороны, откуда он пошлее, злее и отвратительнее.
Материал все тот же самый, но что под пером гг. Мельникова и Турбина, а еще более под пером гр. Льва Н. Толстого выходит занимательно и прекрасно, то под другими перьями нередко становится безобразно и поистине отвратительно. В чем же тут секрет? Очевидно, в том, что народные сцены хороши, когда они пишутся людьми сведущими, талантливыми и чуткими, но сцены эти отвратительны, когда они сочиняются холодными паяцами, которые всегда имеют свойство надокучать своим кривляньем всякому, кто еще не извратил своего вкуса до того, чтобы предпочитать художника фигляру.