Помню, что резко ответила той девушке. Сказала, чтобы она не вмешивалась, не совала нос в семейные дела. Однако в глубине души почувствовала гордость за мать. Дело в том, что то, что было важно для нее, вызывало у меня отторжение. К медицине мать относилась, как истовый мессионер, а я была похожа на дочку священника, ударившуюся в атеизм.
Когда сестра вышла из палаты, мама слабо сказала:
— Да, ты можешь для меня кое-что сделать. Возьми бумагу и ручку. Напиши этот адрес.
Я записала название улицы в районе Бруклина.
— Я хочу, чтобы ты съездила туда.
— Зачем?
— Это дом Далилы Щарански. Сегодня у них будет шива. Это еврейский поминальный обряд.
— Я знаю, что это такое, мама, — сказала я немного раздраженно. — Я изучала еврейскую Библию.
И удивилась тому, что она знает, что это такое. Я всегда подозревала, что она не слишком жалует евреев. Мамины антипатии были очень противоречивыми. Когда дело касалось пациентов, она не обращала внимания на цвет кожи. Но во время телевизионных новостей она позволяла себе насмешки вроде «ленивые Абу» или «кровожадные арабы». Она хлопотала за многих умных евреев, однако ни разу не пригласила ни одного из них на обед.
— Эти люди, Щарански. Они же меня не знают. Зачем им чужой человек?
— Они тебя примут.
Мать шевельнулась в кровати и поморщилась от боли.
— Им будет приятно, что ты пришла.
— Но с какой стати? Кто она такая, Далила Щарански?
Мать тяжко вздохнула и закрыла глаза.
— Плохо дело. Начнется расследование, или как там оно называется.
— Что? О чем ты толкуешь?
Она открыла глаза и посмотрела на меня.
— Далила Щарански была твоей бабушкой.
Я долго стояла на ступенях высокого кирпичного дома, набиралась смелости, чтобы постучать в дверь. Дом находился в моем любимом районе Бруклина, рядом с Альстоном. Там рестораны быстрого питания сменяются кошерными лавками. На улицах звучит студенческий жаргон и идиш.
Вполне может быть, что я так и не постучала бы в дверь, если бы не появилась еще одна группа плакальщиков: они внесли меня вместе с собой. Дверь отворилась, зазвучала дюжина голосов, все говорили одновременно. Кто-то подал мне рюмку водки. Я не представляла, что шива будет проходить подобным образом. Должно быть, это были русские евреи.
Такую квартиру, судя по старомодному фасаду и по тому, что в нем жила женщина восьмидесяти одного года, я тоже не ожидала увидеть. Современный интерьер весь нараспашку. Белые стены, свет льется откуда-то сверху. Высокие керамические вазы с кручеными стеблями в них, стулья от Миса ван дер Роэ и ретро от «Баухаус».
На дальней стене висела громадная картина. Из разряда таких, от которых захватывает дух. На ней были изображены великолепное, пылающее австралийское небо и полоска красной пустыни, обозначенной несколькими мазками краски в нижней четверти полотна. Так просто и мощно. Эта картина сделала имя художнику в начале шестидесятых. В любом крупном музее, хоть сколько-нибудь интересующемся австралийским искусством, можно увидеть картину из этой серии. Но эта была настоящим шедевром. Лучшая из тех, что мне довелось увидеть. У нас дома — я имею в виду маму — была такая картина в доме на Бельвю-Хилл. Я о ней как-то не думала. У матери было несколько картин: Бретт Уитли, Сидней Нолан, Артур Бойд. Большие художники с громкими именами. Почему бы ей не иметь и Аарона Щарански?
В то утро мы с мамой довольно много говорили, пока я не увидела, что утомляю ее. Я попросила медсестру дать ей чего-нибудь, и, когда она уснула, отправилась в библиотеку Уайденера — посмотреть биографию Аарона Щарански. Тут же все отыскала. Родился в 1937 году. Отец выжил в концентрационном лагере на Украине, профессор русского языка и литературы в Бостонском университете. Он перевез свою семью в Австралию, когда в 1955 году его пригласили создать первое отделение русского языка в университете Нового Южного Уэльса. Аарон посещал художественную школу в колледже «Ист-Сидней тек». Переселился на Северную территорию, начал писать картины, сделавшие его знаменитым. Лидер искусства оззи, бунтарь, который эпатировал публику. Стал политиком, когда пустыням начали угрожать шахты. Припоминаю, что видела его в документальном фильме. Щарански арестовали за сидячую забастовку, кажется, он протестовал против разработки бокситов. У него были длинные черные волосы, и его тащили за них по песку. Развязался большой скандал. Он отказался выйти под залог и просидел месяц в тюрьме с десятком аборигенов. Вышел оттуда с рассказами об ужасном отношении к аборигенам в тюрьме. В некоторых кругах его принимали как героя. Даже консерваторам приходилось вежливо его выслушивать, если им хотелось купить у него картину. Каждый раз, когда он устраивал выставку, всегда находились желающие купить его полотно по какой угодно цене.
Ему исполнилось двадцать восемь, и жизнь изменилась. У него стало портиться зрение. Обнаружили опухоль, которая давила на зрительный нерв. Для устранения опухоли требовалась рискованная операция. Через несколько дней он умер от «послеоперационных осложнений».
В некрологах не было упомянуто имя нейрохирурга, делавшего операцию. В то время в Австралии не разрешалось публиковать имена врачей по этическим соображениям. Хотя я и не знала наверняка, но подозревала, что мама в свои тридцать лет уже не сомневалась, что может справиться с его трудной опухолью. Но делала ли она эту операцию? Если делала, то пошла против устоявшейся традиции: врачи не оперируют тех, с кем они эмоционально связаны.
Сара Хит и Аарон Щарански были любовниками. На момент операции она была на четвертом месяце беременности. Ждала от него ребенка.
— Ты думаешь, я не любила твоего отца?
Ее лицо выражало изумление. Словно я сказала ей, что видела в ванне гиппопотама. Я вернулась в больницу из библиотеки. Она спала, когда я вошла в палату, и я еле сдерживалась, чтобы не разбудить ее. Когда она, наконец, открыла глаза, я атаковала ее вопросами. За вопросами следовали ответы и долгие паузы. Это был самый долгий разговор, который у нас когда-либо был, исключая ссоры.
— А что еще я могла подумать? Ты его никогда не упоминала. Ни разу. И когда, наконец, я решилась тебя спросить, ты просто отвернулась от меня, а на лице у тебя было написано отвращение.
Память о том моменте до сих пор отравляла мне душу.
— Знаешь, долгое время после этого я была убеждена, что тебя изнасиловали или что-то в этом роде…
— Ох, Ханна…
— И мне стало ясно, почему ты меня терпеть не можешь.
— Не пори ерунду.
— Я… думала, что напоминаю тебе его.
— Да, напоминаешь. С первой минуты своего рождения ты была на него похожа. Ямочка, форма черепа, глаза. Когда у тебя отросли волосы, они оказались точно такими же — и по цвету, и по структуре. Выражение лица, когда ты задумываешься. У него был тот же взгляд, когда он писал картины. И я думала: «Ну ладно, она похожа на него, но будет такой, как я, потому что она со мной. Ведь я ее воспитываю». Но ты оказалась другой. Интересовалась тем, что любил он. Всегда. Ты даже смеешься, как он, и, когда сердишься, тоже очень на него похожа. Каждый раз, когда я смотрела на тебя, думала о нем…
А потом, когда ты повзрослела, ты так меня стала ненавидеть… Я решила, что это мне в наказание.
— Наказание? Что ты этим хочешь сказать? За что тебя наказывать?
— За то, что я его убила, — сказала она срывающимся неожиданно тонким голоском.
— Ну мама, ради бога! Кто мне всегда говорил, чтобы я не драматизировала событий? Потеря пациента не означает убийство.
— Он не был моим пациентом. С ума ты что ли сошла? Неужели, прожив со мной всю жизнь, ты так ничего и не узнала о медицине? Ну какой врач станет оперировать человека, которого он страстно любит? Разумеется, операцию делала не я. Я провела обследование, поставила диагноз. Он жаловался на зрение. У него была опухоль. Доброкачественная, медленно растущая, не угрожавшая жизни. Я порекомендовала облучение, и он попробовал его, но зрение продолжало ухудшаться. Он хотел операцию, согласен был на риск. И я порекомендовала ему Андерсена.