Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что, рано на рассвете, и случилось.

Вот так — в дверь задубасили два агента Комитета общественной безопасности и, когда он, в ночной рубашке, пошел открыть, развернули перед ним внушительного вида ордер.

— На арест гражданина Пейна! Вы, мсье, и есть гражданин Пейн?

— Да, — улыбнулся он. — Входите, господа.

Следом за агентами вошли капрал и четыре солдата. Капрал, взяв под козырек, занял место в ногах кровати; солдаты — по обе стороны ее.

— Вы мне позволите одеться? — попросил Пейн.

Капрал милостиво кивнул; агенты между тем принялись обыскивать помещение. Пейн налил им обоим коньяку — и солдаты, сделав каменные лица, старательно уставились в пространство. Отличный коньяк, похвалили агенты, и снова взялись за обыск.

Пейн, кончив одеваться, спросил:

— Хотелось бы узнать… в чем, собственно, обвиненье…

— Мерсон, — представился один из агентов — маленькая любезность в ответ на угощенье, — и прочел то, что значилось на ордере: — «Участие в заговоре против Республики».

— В заговоре против Республики, — устало и негромко повторил Пейн. — Гражданин Пейн арестован за участие в заговоре. Сидит один в пустом деревенском доме, предается размышлениям о Боге и создает этим угрозу для Республики. Похоже, на свете нет ничего короче людской памяти. — Он произнес это по-английски; когда агенты вопросительно подняли брови, он покачал головой:

— Нет, ничего… У меня в «Британия-хаусе» остались кой-какие бумаги, нельзя ли нам зайти за ними? — Вновь наливая обоим коньяку.

— Не очень-то положено. — Мерсон пожал плечами. — Но когда приходишь, с такою неохотой, арестовать человека, которым восхищаешься, то можно сделать исключенье.

В «Британия-хаусе» их ждал Джоул Барлоу, его старый приятель, и Пейн передал ему рукопись «Века разума».

— Эх, что бы вам было покинуть Францию, — сказал с досадой Барлоу.

— Может статься, что и покину, раньше, чем предполагал, — отвечал Пейн уныло. — Барлоу, эта вещица, которую я написал, возможно, ничего не стоит, но мне она очень дорога… в бессвязной старческой болтовне — итог жизни. Если я пойду на гильотину, постарайтесь издать ее. У меня остались еще друзья в Америке, печатники в Филадельфии окажут мне еще одну услугу в память о прошлом. Там Джефферсон и Вашингтон — думаю, они меня помнят. Если надо, сыграйте на их чувствах, расскажите им, — напомните про старого солдата во времена испытаний.

— Да будет вам, в самом деле, — пробормотал Барлоу.

Агент Мерсон сказал:

— Прошу вас, гражданин. Я проявил к вам доброту, позволил передать в чужие руки вашу книгу — я согласился, по простоте своей, зайти сюда к вашему другу. Но теперь надо идти.

— Куда вы его ведете? — спросил Барлоу.

— Пока что — в Люксембург.

По дороге в тюрьму была еще одна задержка — на время, необходимое для ареста Анахарсиса Клоотца, после чего бывших депутатов, под конвоем солдат справа и слева, повели по улицам. Клоотца буквально распирало от веселости — было что-то сатанинское в том, как он воспринимал эту свою последнюю прогулку.

— Так и уходим, друг Пейн, — веселился он. — Вы — с одного края на длинной скамье подсудимых революции, я — с другого, но для славной мадам Гильотины это, в конечном счете неважно. Хлоп раз, хлоп два — и каюк Пейну с Клоотцом… интересно знать только, чему еще каюк, а, старина? Вот это кто объяснит?

— Но зачем? Меня, скажем, обвиняют в том, что я предал Республику — обвинение, которое мне нет надобности опровергать. Имя Пейна — уже достаточное опроверженье. Но вас-то они в чем обвиняют?

Клоотц разразился неистовым взрывом хохота.

— Вы, Пейн, — старый человек, и потому для вас даже простейшие вещи представляют сложность. Вы — республиканец, я, если пустить в оборот словцо в духе времени, — пролетарий. Вы верите в демократический метод посредством представительства — я верю в тот же метод посредством осуществления воли масс. Вы говорите, пусть правит народ — я говорю то же самое, то есть мы преследуем одну и ту же цель, но только разными путями. Я считаю ваш путь непригодным, он изжил себя, но в остальном мы с вами одно и то же, и диктатуре, какою быстро становится эта самая Республика Франция, совершенно не нужны. Поэтому-то — хлоп, раз и два, — пусть эту трудность разрешит мадам Гильотина.

Они продолжали свой путь в тюрьму; Клоотц на некоторое время умолк, туго сведя к переносице косматые брови, и Пейн решил, что германец наконец осознал, куда его ведут и какая его ждет участь. Но неожиданно Клоотц круто повернулся к нему и загремел:

— А что это за вздор вы пишете, Пейн, что, дескать, вселенная есть Библия Бога?

— Простой факт, в который я верую.

— Он, видите ли, верует! — фыркнул Клоотц, останавливаясь и подаваясь, руки в боки, всем телом к Пейну. — Ниспровергает организованную религию и предлагает взамен мистику! Друг мой Пейн, вы меня поражаете. Я провожу с вами мои последние, драгоценные часы. Повсюду на нас оборачиваются поглазеть прохожие, шепчут друг другу — вот шагают на гильотину Пейн и Клоотц. Наши славные конвоиры и два агента так называемой Республики Франции пойдут домой есть свой супчик и рассказывать жене, что провели в последний раз по городу два величайших ума восемнадцатого века. А вы пускаетесь в рассужденья о том, что вселенная есть Библия Бога. Это какая же, позвольте полюбопытствовать, вселенная?

— Конечно, так и должно было произойти! — огрызнулся Пейн. — Атеизм, великое вероученье случая! Как в карточной игре — мечут карты наудачу в надежде, что авось сойдется!

— А почему бы и нет? Где еще существует разум, как не у нас в голове? Где существует добродетель, как не в людях? Где милосердие, когда не в массах? Явленье становится разумным, от того что мы его производим в разряд разумных, — и мы не к Богу устремляемся, а к добру, к обоснованью такого понятия, как народ, к концепции многострадального маленького человека…

Агент Мерсон вмешался:

— Пожалуйста, граждане, прошу вас, — мы все же направляемся в Люксембургскую тюрьму. Я попросил бы вас не продолжать ваш ученый спор, он неуместен для тех, кто идет такою дорогой.

Они пошли дальше, и Клоотц, нимало не смутясь, продолжал громогласно излагать свои теории…

До революции это был Люксембургский дворец, теперь — застенок, последняя стоянка. Его окружал старинный знаменитый сад, где повсюду царила красота, и те бессчетные, что шли на гильотину, уносили с собою напоследок воспоминанье о прекрасном — трудно было вообразить себе другое место, где так буднично и страшно сочетались бы ужас и уют. Огромные покои, высокие потолки, ковры и гобелены, золоченые стулья — и смерть. Если ты сидел с друзьями, размышляя о давнем и далеком, о том значительном и дорогом, что узникам свойственно воскрешать в своих рассказах, — о зеленых холмах Пенсильвании, белых дуврских утесах, о заболоченных северных равнинах, о Палисадах в ветреный, студеный зимний день, о шторме на море и рассвете на море, и, размышляя о таком, ты слышал душераздирающие вопли, стоны и вздохи, жаркие мольбы, обращенные к Богу, то делал вид, будто не замечаешь, ибо нет ничего более горестного на свете, чем наблюдать человеческое существо в преддверии смерти. Ты только думал про себя, должно быть, герцогиня — или, возможно, жена того замухрышки, что содержал табачную лавку на улице Сен-Дени, — или же тихая женщина в черном, о которой никто ничего не знал.

Ты соблюдал чистоту в своей комнате — даже если дотоле никогда не заботился о чистоте, — потому что на краю могилы у тебя появлялась откуда-то взыскательная утонченность вкуса. Ты обретал смиренье, будь ты граф или мясник, — ибо здесь все сословия жили, объединенные в крохотную демократию, самую небывалую и немыслимую, какую только знал мир. Когда ты, случалось, плакал, ты старался скрыть свои слезы от других, потому что с первых дней в Люксембурге увидел, сколь заразительны слезы, когда лишь стоит заплакать одному, как это потихоньку передается второму, третьему — и наконец плачут все двадцать человек, сидящие в комнате.

62
{"b":"144895","o":1}