Потом вдруг все эти движения разом замедляются, офицеры перестают командовать, и все поворачивают головы на церковь. И в толпе вокруг нас все тоже замолчали. И вдруг раздался взрыв.
Почему‑то помню, что звук взрыва и картина взрыва отпечатались в моей памяти отдельно друг от друга. Я еще потом удивлялся этому. Как же так? Ведь взрыв ― это и есть взрыв. Гром взрыва потому и гремит, что что‑то взрывают.
Но в тот раз все было иначе. Раздался почему‑то не очень громкий, какой‑то приглушенный, словно поспешный, словно воровато скрывающий сам себя взрыв, звук которого быстро увяз в густом, уже весеннем воздухе.
Потом купол, весь целиком, вместе с частью поддерживающих его стен, словно поднялся немного вверх и застыл на фоне неба на долю секунды, как застывает, уже начав двигаться после пуска, космическая ракета, перед тем как гордо и решительно рвануться в космос. А потом весь этот огромный купол вдруг растворился в никуда облаком красной кирпичной пыли.
Я тогда еще опять удивился: церковь снаружи не была красной, и не видно было, что она сделана из красного кирпича, а когда ее взорвали, она вдруг лопнула кровавыми кирпичными брызгами…
Совсем не помню, как реагировали на все это стоявшие вокруг меня люди, наверное, был слишком поглощен картиной, развернувшейся перед моими глазами.
Красное кровавое облако продолжало оседать тяжелыми густыми клубами за спиной у памятника Ленину, который стоял все так же устало, даже не вздрогнув от неожиданного взрыва у него за спиной. А я думал: может, этот взрыв и не был для него неожиданным? Может, Ленин знал?
Когда это было? Году в шестидесятом ― шестьдесят первом? Мне лет пять–шесть было.
С тех самых пор (с того утра, когда раздался взрыв) я перед церковью, как зданием, как концентрацией труда и веры, робею: святое место, тут спору нет. А вот на церковную службу не тянет.
Ибо сказано: «…когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно».
Не чувствую я потребности в посреднике. Я через посредников воблу на рынке покупаю. А в моих личных отношениях с… (сами понимаете, с Кем) мне посторонние взгляды ни к чему. Потому как, если я на посредника в таком деле соглашусь, то мне сначала надо в его всамделишности убедиться, а это дело хлопотное. Есть среди батюшек святые люди, есть, не спорю и уважаю стоиков. Так они и среди здешних чабанов есть, и среди московских инженеров. И так же, как среди инженеров, они среди батюшек ― исключения.
А может, я не понимаю чего. К тому же я некрещеный. Но главное мне все‑таки понятно.
Главное ― это то, что мы с этим чабаном по сути совершенно одинаковые. И уж тем более неразличимо схожи мы для Того, Кто, может, и правда смотрит на нас с ним сверху, или отовсюду, или изнутри нас самих. Схожи в том, что у каждого из нас исходно ― равный шанс… И отметку в дневник каждому из нас выставят по одним и тем же критериям. Мы ― как два рядовых плечом к плечу: думаем на разных языках каждый о своем, а идем рядом в одном строю…
«Первоначально все люди имели одну веру…» Еще вспомним это… Потому как не может же дурдом продолжаться бесконечно. Напридумывали, видишь ли, «верные: ― неверные, ортодоксы ― протестанты»… Уж на что Чингисхан «дикарь и азиат», так и то в его «Книге запретов» все просто и ясно: похулил чужую веру ― башку с плеч.
Бог, он ведь для чего? Чтобы поддержать и примирить. Когда вокруг Бога распри, это уже ― от дьявола. Тогда уж лучше так, как один мужик, который меня спросил однажды: «А баптисты ― это кто? Это православные католики?..»
Через тридцать семь лет после того саперного утра и через пятнадцать лет после моей первой встречи с ястребиным орлом, проработав два года безвылазно в сугубо зарубежной стране, я ощутил катастрофическое снижение уровня русского духа в крови и понял, что мне необходимо отправиться «полетать по Руси», дабы этого духа заново «нанюхаться». Для чего поначалу почему‑то отправился на Аляску, которая в моем представлении и ощущениях всегда была огромным куском русской земли.
Порассматривав медвежьи следы на глухом берегу реки Русская, я прошел по сухому еловому стволу, нависающему над голубовато–зелеными, быстро и ровно текущими струями, и уселся на него, свесив ноги вниз и анализируя знакомое уже ощущение, что Аляска, несомненно, все еще продолжает оставаться русской землей, сохраняя в себе тот самый пресловутый русский дух. Потому что я конечно же чувствую себя здесь явно иначе, чем в других местах того же континента, отчетливо ощущая то самое, трудноуловимое и непередаваемое нечто, исходящее отовсюду из самой земли, от гор, рек, деревьев и прочей «недвижимости». Многие называют это особой энергией, которая сродни твоей душе; может, так оно и есть, не знаю, похоже.
При этом я в очередной раз привычно думал совсем не оригинальную мысль о том, что продажа Аляски была даже большей ошибкой, нежели ВОСР. Не лишись мы Аляски, пили бы наши погранцы по–тихому водку с канадскими коллегами, слух про это быстро бы дошел до американских погранцев, они бы канадским завидовали, в гости бы к ним чаще ездили, с нашими бы погранцами познакомились… Соседство ведь всегда свои собственные тропки протаптывает… Не было бы «холодной войны», весь мир был бы сегодня другим… Политикам‑то легко выгребываться перед абстрактным «вероятным противником», а когда этот самый вероятный противник сидит напротив тебя за столом и два часа с тобой на незнакомом языке разговаривает, но всем все понятно, то это уже совсем другой расклад…
Именно в этот момент у меня и выкристаллизовалось то, что подспудно зрело давно. Я понял, что, несмотря на всю окружающую меня благодать, русского духа мне здесь все же не хватает и что я должен, не откладывая, поехать по–настоящему домой, в Россию. И обязательно там покреститься.
Я прилетел в Москву и пустился во все тяжкие, нанюхиваясь русского духа про запас перед вновь предстоящей отлучкой.
Съездил в Смоленск на конференцию по охране природы. Смоленск ― это очень русский город.
Покурил на крылечке своего пустующего и разваливающегося без хозяев домишки в смоленской деревне Кеты, купленного прямо накануне поездки за кордон и в котором я ни дня так и не пожил. В пятидесяти метрах от дома зеленым бугром с вековыми липами круглеет курган, в котором похоронены отступающие наполеоновские солдаты, а в двухстах метрах с другой стороны ― свежие погрызы бобров на ручье.
Потом сгонял к родственникам в деревню в Брянскую область.
Потом провел полевую практику с первокурсниками геофака в Тарусе.
Потом опять вернулся домой в Балашиху и, занимаясь разными делами в Москве и Подмосковье, начал присматриваться к церквам и храмам, выбирая для себя, где же свершить задуманное таинство.
Процедура крещения во всех этих столичных местах меня совершенно не вдохновляла, раз за разом навевая ассоциации с дворцами бракосочетаний: массовое производство христиан мало отличалось от массового производства счастливых супругов. В результате я решил отложить столь важное начинание, заключив, что суетиться в таком деле смешно.
Поэтому, вместо предполагавшегося крещения я отправился в Вологду со своими друзьями–телевизионщиками: режиссером Сашей Шум иным и оператором Колей Картовым. Сашка ― изящен, как юный князь, всегда спокоен и по средам ходит с друзьями в баню. Колька ― улыбчив и одержим съемкой, носится, как архар, со своим неподъемным «бетакамом», невзирая на усталость, погоду и прочие препоны.
Мы выехали вечером с Ярославского вокзала. Утром я подскочил в четыре, вышел в коридор спящего купейного вагона и стоял там у окна, рассматривая догоняющий и опережающий наш поезд рассвет и постепенно проявляющиеся, как на фотобумаге, пейзажи, столь знакомые российскому железнодорожному пассажиру: глухие полустанки, запущенные грязные станции, столбы, заборы, колодцы, леса, поля и перелески…
«Приволжье» ― Волга гладкая и спокойная; «Филино» ― у платформы ― огромная желтая цистерна с когда‑то сладкой надписью: «Патока»; «Коченятино» ― грачи расселись на придорожных елках; а вот удручающе–черный, словно построенный из шпал, и частично уже разваливающийся пристанционный дом, на покосившемся крылечке которого висит вылинявший трехцветный российский флаг и стоит пожилая женщина в таком же выцветшем халате; стоит уже смертельно усталая, а ведь еще только утро (может, после ночной смены?), ― это что же за станция будет? Какое‑нибудь «Погорелье» или «Погост»? Нет, это «Пречистое»…