Мы все вместе провели целый день, наблюдая с разных точек за гнездом ястребиного орла, снимая его на видео и обсуждая перемещения птиц по рации. Наши буржуи в тропических шляпах, с телеобъективами на видеокамерах и с прочим экзотическим снаряжением, увлеченно рассматривающие орлов в бинокли, смотрелись в Коч–Темире просто шикарно.
Даже приставленный тогда к нашей команде под видом студента–биолога представитель туркменских компетентных органов, героически учивший названия птиц, чтобы не выглядеть в нашей среде совсем уж инородно, признался, что птица эта ему нравится.
Потом я показывал ястребиного орла своим близким коллегам и студентам, которые приезжали со мной на Сумбар в последующие годы (Ребята, всем привет!). Он у всех вызывал тогда неизменное восхищение, а сегодня он помогает всем нам заново ощутить нашу дружбу через незабываемые воспоминания о далекой загадочной Туркмении и о том, как нам там было хорошо.
«ПИКНИК НА ОБОЧИНЕ»
Сергей–воробей на коне катался, Руки–ноги растерял, без порток остался!..
(Частушка–дразнилка)
«18 июля…. Солнце скоро садиться начнет, но все равно лето на самом пике, тепло, вечерней прохлады и не будет.
Все разнозеленое вокруг: пыльно–зеленые подорожники у края дороги, прямо на которых мы с Маркычем сидим; изумрудное поле, по которому эта дорога проходит; сочно–зеленый березовый перелесок невдалеке; справа от проселка ― темнозеленая опушка смешанного леса с кокетливыми рыжествольными хвойно–зелеными соснами и молчаливо–строгими, почти черно–зелеными елями; зеленоватым серебром отливают ивы вдоль реки. Даже наш серебристо–голубой пикап позеленел с боков, отражая всю эту близкую и дальнюю зелень.
Обзор широкий, километра на три, и такая красота вокруг, что и без этой четвертинки, которую я постепенно выпиваю в гражданском нешоферском одиночестве, дух захватывает. И словно крылья вырастают. Чтобы опять лететь неведомо куда, неведомо за чем; за своей неведомой извечной целью… За «жар–птицей», что ли, как Ивану–дураку?..
Не знаю, как вы, а вот я, как копну в себе, не в параднопричесанном, а в настоящем, как, например, сейчас, когда, сидючи с початой четвертинкой на деревенском поле (хоть и не подумайте, что я «настоящий», лишь когда я с рюмкой, как, например, сейчас, когда сижу с початой четвертинкой на деревенском поле в Тверской губернии), так вот, как копну в себе поглубже, то выясняется, что самую искреннюю и самую живую благодарность чаще ощущаю не к гениям, которым рукоплещут миллионы (и, разумеется, я в их рядах), а к людям, внешне совершенно незаметным, не «изысканным» (в нашем задрипанно–салонном понимании). К тем, кто сделал что‑то простое, каждому понятное и важное для меня в не лучший мой момент: накормил, когда был голоден; приютил, когда брел по незнакомой дороге; понял, когда никто не понимал; уделил внимание, когда никто не замечал… Такое сделать ― талант души нужен, а не популярность или престижная известность.
Но талант души жизненной целью быть не может. Никакой талант целью быть не может, потому как любой талант ― это Дуновение Божие, которое не на каждого снисходит, поэтому к нему стремись не стремись ― один хрен.
Хотя… Похоже, что у некоторых он в скрытом состоянии присутствует, этот талант. Дремлет, так сказать, пока не встряхнет человечка невзгодой или счастьем, пока не встрепенется душа, пока не затрепещет на ветру сподвижничества наивный и взволнованный парус этого самого душевного таланта…
Ну так это ― то же самое Дуновение, только прежде неведомое, неизвестное самому обладателю; это такое же исключительное везение, как и талант изначально очевидный… Поэтому и на подобное пробуждение уповать особо не приходится…
Короче говоря, к сорока годам (поздновато?) закралось в меня подозрение, а к сорока пяти ― прочно и по–домашнему угнездилось там уверенностью, что цель жизни ― это правильно делать простые, всем понятные и хоть кому‑то нужные дела. Не мудрствовать лукаво, замахиваясь на претенциозное сотрясение устоев и переделку мира, а помогать тем, кому помощь нужна. Помогать словом тому, кто жаждет услышать; молчанием ― тому, кому надо высказаться; деньгами (пусть и небольшими) ― тем, кто в удушающей нужде…
Не прощу себе одного совсем уже недавнего события (вчера произошло).
Едем, значит, вчера с Маркычем в Едимново на его сугубо иностранном и повсеместно вездеходном авто. Два фраера. Он ― «новый русский», я ― «старый», но только что из очередной командировки «из‑за бугра».
Заехали в Конаково в магазин, накупили там водки, пива, конфет всяких; не ехать же в деревню с пустыми руками. Дождались парома на утреннем солнечном волжском берегу, побазарив с двумя уже принявшими местными «рыбаками», лишь для проформы мытарящими на крючках размокших червей.
Я как последний дурак с ними по инерции после Запада: «спасибо» да «спасибо», «пожалуйста» да «пожалуйста», а они оба встали, недокуренные бычки вынули и мне: мол, ты чего, мужик, блин, издеваешься здесь над нами?!
Короче, нам завидно стало с Маркычем, выпили и мы по бутылке пива с утрева, для пущего провозглашения праздничности происходящего.
Переехали на пароме, мчимся дальше на японской резине по тверской гравийной дороге от Конаково к Юрьево–Девичье и дальше к Едимново.
Вдоль нее, вдоль этой дороги, на проводах и по округе ― не туркестанские, не заграничные, не тропические, а исконно свои, незатейливые до щемящего совершенства птички: скворцы, сороки, обыкновенные и камышовые овсянки; жуланы восседают на сухих торчащих ветках; синичьи выводки перелетают хлопотливо вдоль куртинок ольхи; канюки парят как‑то гостеприимно, а вовсе не хищно; воробьи хлопочут на покосившихся заборах.
Под звучащие в кабине мелодии «Битлов» проносятся мимо нас за окнами мелколиственные перелески, лесные опушки, поросли иван–чая вдоль обочин, маленькие деревушки, увядшие, но нарядные, как обихоженные покойницы.
И вот, на краю одной из них, стоит на дороге мужик. Коржавый, мятый, небритый, нечесаный; в растянутых на коленках тренировочных штанах, в выцветшей военной зеленой рубашке, застегнутой не на ту пуговицу; прижимает одну руку к сердцу, а другой показывает: мол, налейте, Христа ради…
Как говорится, шлет привет уже даже не со дна, а с самого что ни на есть поддонника…
А мы и не притормозили. Неслись на такой скорости, что и подумать не успелось. А реактивности чувства, чтобы остановиться не думая, видать, и не хватило.
По тому, как у Маркыча тень пробежала незаметная по лицу, я сразу понял, что и он, так же как и я, про это самое подумал и скукожило его точно так же внутри, как и меня: нам эта четвертинка ― что есть, что нет ее, а мужику этому ― она желаннее всего, она бы для него манной небесной ниспала и счастья бы ему дала часов на несколько…
Но не притормозили, не пошли на неудобство резкого торможения, не стали скрипеть колесами по гравию, подняв целый столб пыли, не стали сдавать задом, а проехали чисто, быстро, иномарочно, как раз так, как этот мужик, не надеясь, и ожидал своим помутненным подсознанием, что мы и проедем…
Это я не к тому, что цель жизни ― алкашу стакан налить. А к тому, что уж если рассуждаешь о цели жизни, то алкашу не налить, когда трубы горят, ― западло…
А уже минуту спустя словно обожгло ― вспомнилось, как несколько лет назад иду по Балашихе таким же временем (часов одиннадцать утра), но не летним, а зимним утром, перехожу через Горьковское шоссе у остановки «Спортивная», застрял на середине перехода, жду, пока поток машин на светофоре остановится. Недалеко от меня на разделительной полосе так же стоит мальчишка лет тринадцати, топочет от нетерпения, хочет перебежать. Я ему свистнул строго, хотел кулак показать, чтобы стоял смирно, но куда там, машины идут сплошной рекой, не слышит ничего.
Выбрал он момент и ринулся вперед в узкую пустоту между недалеко идущими друг от друга грузовиками, а в этот момент в эту же пустоту, в нарушение всех правил, из левой полосы в правую хищно и лихо поддала сзади, упиваясь мощью шведского турбомотора, темно–сине–зеленая «вольво», и как раз, миновав грузовики, не видя ничего из‑за них, на всем ходу и ударила бампером бегущего мальчишку, даже не притормозив…