Тогда и Леонард заговорил о возвращении. Он заметил, как усиленно ухаживает за Эрнитой молодой инженер, и опасался их сближения: это его тревожило, и, может быть, он предчувствовал, что станет Эрните совсем чужим. Разве когда-нибудь он имел над нею власть? Кроме того, в Америке остались его мать и сын. Эрнита же в ту пору и подумать не могла об отъезде. Ее удерживало здесь многое, а оправдывала она себя тем, что не вправе нарушить двухлетний контракт, да она и нужна здесь. Муж как будто даже поверил ей. Но главной причиной, как она призналась мне, было то, что она влюбилась. Среди молодых инженеров все еще находился тот, кто так заинтересовал ее с самого начала, и теперь ее влекло к нему сильнее, чем когда-либо. Этот инженер окончил Корнелский институт, он был коммунистом; молодой, сильный, несколько романтического склада, он очень нравился ей. Они и раньше и теперь вели долгие беседы о коммунизме, об ИРМ, о задачах России, о Ленине. Он восхищался Лениным, его замыслами и глубоко верил в него. Молодой человек считал, что Россия, а в частности их предприятие, может успешно развиваться только в том случае, если руководить будут сильные, практичные люди (практичные во всем, кроме своих романтических идеалов), которые сумеют разумно и без какой бы то ни было выгоды лично для себя употребить свое время и свои идеи на благо России. И такие люди есть: Рутгерс, итальянец Ди Польчи, американец Симпсон, финн Гревензинг, — все они готовы работать чуть не даром. А члены ИРМ, по его мнению, не способны на такую самоотверженную, дружную работу.
И так как Эрните нравились не только его вьющиеся волосы и голубые глаза, но и его безоговорочная преданность делу и кипучая энергия, она постепенно прониклась мыслью, что правы коммунисты, а не члены ИРМ. Восхищенная громадными возможностями этого нового мира, она видела в том, что создавалось вокруг нее, по большей части одно хорошее. Наконец-то жизнь стала прекрасной! И притом где же? В Сибири!
И тут, или вскоре после этого, пришла весть о том, что в Нью-Йорке арестованы члены комитета, организовавшего поездку в Кузбасс. Америка начинала борьбу с коммунизмом. Леонард, которого не радовала жизнь здесь и который скучал по матери и сыну, предложил Рутгерсу, чтобы тот отправил его обратно в качестве свидетеля защиты. А так как свидетели там были крайне нужны, директор согласился. И вот в июне 1925 года, когда в Кемерове все цвело с почти тропической пышностью, Леонард уехал, и Эрнита вздохнула с облегчением. Наконец-то она осталась одна. Теперь ее роман с молодым инженером мог развиваться, насколько это позволяли труднейшие условия жизни в их своеобразной колонии. Увлеченная своим чувством, Эрнита не слушала укоров совести, голосов прошлого, она видела только своего возлюбленного.
«Любовь в России, в Сибири, среди этого удивительного народа, который всегда так нравился мне! — писала мне однажды Эрнита об этом периоде своей жизни. — В трудных условиях расцветала эта любовь, уж очень бедно мы жили, зато никто нас не осуждал, ибо русские иначе смотрят на вещи, чем мы. Русские относятся к любви, к верности или измене с каким-то фатализмом, а поэтому более покорно и равнодушно, чем у нас. Зачем восставать против того, что уже произошло? «Бывает», — говорят русские. Или: «Так уж вышло». Если тебя мучит то, как ты живешь, — вставай и уходи. Почему бы и нет? Что за беда? Кто-нибудь, конечно, умрет, и кто-то будет оплакивать его. Но родятся другие. И уйдешь ты или нет — все равно кто-то умрет, а кто-то будет страдать. Так зачем убиваться, если один проиграет, а другой выиграет? Бери жизнь, как она есть. Иди туда, куда влечет тебя душа, и пусть силы, управляющие жизнью, каковы бы они ни были, позаботятся, чтобы из этого не вышло беды. Вот их философия. И я уверена, они согласились бы, что это так и есть».
Несмотря на то, что теперь молодой инженер мог беспрепятственно ухаживать за Эрнитой и она благосклонно выслушивала его, она не решалась порвать прежние узы. «Мне надо было хорошенько все обдумать, — рассказывала она. — Поэтому мои отношения с любимым человеком в течение нескольких месяцев ограничивались бесконечными беседами». Но потом посыпались письма от Леонарда — сначала из Нью-Йорка, затем из Сан-Франциско; в них он заклинал Эрниту вернуться домой, и это толкнуло ее в противоположную сторону, то есть в объятия молодого инженера. Хотя Леонард и уехал от нее, он, видимо, не хотел мириться с мыслью, что связь между ними может быть навсегда порвана. Он то писал о былом, об их ребенке, о том, как она ему необходима, и все это было для нее мучительно, то вдруг начинал осыпать ее упреками. А здесь ее окружал новый, волнующий и загадочный мир, и, кроме того, она была захвачена своей новой любовью. И она жаждала этого чувства, — впервые любовь значила для нее так много! Потом работа! Личная свобода! А там, в Америке, ее ждали только скучные домашние обязанности и семейное рабство. Она оправдывала себя и свое желание отдаться инженеру, внушая себе, что и Леонард и ребенок вполне могут обойтись без нее; когда она действительно станет нужна малышу, писала Эрнита мужу, она возьмет его к себе, но, если бабушке трудно с ним расстаться, она, конечно, не разлучит их. (Это была, само собой, простая отговорка.)
Прошла еще одна зима, почти такая же тяжелая, как и первая. Однако Эрнита благодаря своей страсти и переживаниям новой, свободной любви легко перенесла ее. Вот как описывает она ту пору своей жизни: она жила в маленькой комнатке огромного коммунального дома, построенного колонистами; это было стандартное здание, с такими тонкими стенами, что самые слабые звуки не только проникали через них, но даже становились как будто более гулкими. К тому же стены эти служили пристанищем для клопов. С жильем дело обстояло очень худо, и Эрните приходилось делить эту комнатку не только с предметом своей новой любви, но и с одной учительницей, которую она знала еще по Сан-Франциско; это была культурная, уже немолодая женщина, но она, как и Эрнита, переживала здесь свою первую любовь. Хотя иным это может показаться странным и почти неосуществимым, но постепенно обе женщины пришли к некоему безмолвному, однако точному и определенному соглашению относительно распределения места и времени их любовных свиданий. Таким образом, все четверо ухитрялись быть вполне счастливыми среди грязи и шума, в условиях, почти исключавших возможность побыть вдвоем. К счастью, весной Эрнита и ее приятельница получили более просторную комнату в одном из новых, уютных двухкомнатных домиков, построенных на опушке красивой рощи, неподалеку от Кемерова, и в этом домике Эрнита была невыразимо счастлива! Пища, одежда, удобства — разве все это имело значение? И разве не главное в жизни — любовь? (Даже здесь, куда она приехала, казалось бы, для жертвенного служения!) Вспышки и горение двух пылких натур, которых неудержимо влечет друг к другу, созвучие настроений и грез, иллюзии первой любовной поры — вот что в тот период ее жизни едва ли не всецело поглощало Эрниту.
Вполне естественно, что в те дни переписка с мужем вызывала в ней одно раздражение. Он писал, что несчастлив. Он находился в Америке, с ним были сын и мать, но не было Эрниты. А он без нее просто жить не может. Она же теперь поняла, что с ним жить не может. Это принесло бы ей лишь горе и душевное смятение. Она была свободна и счастлива в любви, и все же ее мучили угрызения еще не притупившейся совести, и Эрнита начала жалеть Леонарда и упрекать себя за свое невнимание к ребенку. И вот на следующее лето, несмотря на глубокую страсть к любовнику, она решила вернуться в Америку. Что такое в конце концов свободная любовь? — спрашивала она себя. Имеет ли человек право окончательно нарушить данные им клятвенные обещания? Действительно ли в брачных узах есть нечто нерушимое?
«Иногда, измученная этими мыслями и жалобными письмами Леонарда, я начинала метаться по комнате, ибо мне не давала покоя моя неумолимая пуританская совесть», — призналась мне как-то Эрнита.
Плохо было то, что письма шли по целому месяцу и поэтому не отражали вовремя перемен, происходивших в настроениях ее и Леонарда. Когда она решила наконец порвать со своим любовником и, конечно, не упоминая о нем, написала мужу, что вернется домой, от него пришел ответ на другое ее письмо, в котором она категорически запрещала ему приезжать в Россию — так как, мол, это бесполезно, между ними все кончено. А когда она подавала ему смутную надежду на то, что при известной договоренности они могли бы снова быть вместе, он писал ей в ответ, что ее последнее письмо — это конец всему и что он никогда к ней не приедет. Однако и после этого он опять писал, что жить без нее не в силах, пусть разрешит ему приехать. И так как совесть не давала ей покоя, она, наконец, разрешила.