Моя мать повернулась ко мне и спросила: «Хорошо, что ты собираешься делать?» – «Если я не могу стать оператором, то хочу стать фотографом», – ответил я. Но это тоже не устроило отца. «Мой мальчик, ты окончишь свои дни в выгребной яме, – сказал он. – Ты думаешь только о девках и фотографиях».
Молодые евреи старались получать образование, которое могло пригодиться им в эмиграции. Даже люди высокооплачиваемых профессий – врачи, юристы и архитекторы – учились на плотников, печатников и механиков. Ученые и бизнесмены среднего возраста отчаянно пытались научиться зарабатывать своими руками, понимая, что для них это может стать выбором между жизнью и смертью.
Мой отец был типичным представителем этого круга. Он считался самым крупным производителем пуговиц в Германии, но все, что он умел делать, – продавать эти чертовы пуговицы. Он умел говорить только по-немецки. В любой другой стране он тут же остался бы без работы.
Позднее, в Австралии, я познакомился с некоторыми людьми старшего поколения, которым во время войны было за пятьдесят. Это были врачи и профессора, иногда даже авторы учебников на немецком языке, но их дипломы и ученые степени не признавались по австралийским законам. Им приходилось снова сдавать экзамены и защищать докторские диссертации на английском языке, хотя их книги уже переводились на английский. Таким людям было очень трудно выжить в чужой стране, особенно если они не говорили ни по-французски, ни по-английски. Английский был важнее французского. Хотя много людей уехало во Францию, она считалась очень опасным местом, поскольку там евреи не могли рассчитывать на защиту государства.
Кузену Беннету повезло больше других: он все еще имел работу. Многие фирмы были вынуждены увольнять сотрудников еврейского происхождения. Поскольку Беннет был евреем лишь наполовину, ему позволили сохранить должность в компании Tobis Film. При этом ему пришлось платить членские взносы в кассу СС, хотя, к счастью, его не заставили носить эсэсовский мундир.
Поэтому отец удовлетворил мечту моего сводного брата стать фермером: он не видел другого будущего для Ханса. Брат отправился на ферму в окрестностях Берлина и стал постигать сельскохозяйственную премудрость. Оттуда он уехал в Данию, где продолжил обучение. Летом 1934 года родители разрешили мне съездить к нему. Я первый раз самостоятельно отправился в такую дальнюю поездку и чувствовал себя совсем взрослым.
Родители отвезли меня на вокзал и посадили на поезд до Копенгагена. Я купил пачку Camel и выкурил несколько сигарет в тамбуре. До самого прибытия поезда в Копенгаген я продолжал строить из себя взрослого, пока не стало ясно, что брат опаздывает и не встречает меня на перроне. Я запаниковал. Мне было четырнадцать, и я оказался в чужой стране. Я больше не курил, а только с беспомощным видом озирался по сторонам.
Впрочем, когда Ханс наконец появился, мы с ним отлично поладили. Вся старая враждебность ушла в прошлое. Брат уже свободно говорил по-датски и жил в сельской местности неподалеку от Копенгагена.
Все девушки казались мне очаровательными, я даже приударил за дочерью местного священника. Ханс выглядел очень довольным, но я совершенно не мог понять, почему он хочет стать фермером.
В 1936 году Ханс уехал из Дании в Аргентину. Он подписал трудовой контракт с датским фермером, жившим в окрестностях Буэнос-Айреса, а потом влюбился в его дочь. Когда она вышла за него замуж, отец вышвырнул их из дома. Брат крестился и стал протестантом. В конце концов они с женой были приняты обратно в ее семью.
С матерью на Фридрихсруэрштрассе, 1935 г.
После того как Нюрнбергские законы вступили в действие, отцу больше не разрешалось управлять своей фабрикой. На должность генерального директора назначили «истинного арийца», а отцу достался незначительный руководящий пост. Я знаю, что он ужасно страдал из-за этого.
Помню, как однажды я пришел домой поздно вечером и увидел отца сидящим в кабинете. Даже в том возрасте я мог точно угадывать его мысли и чувства. Я очень любил отца. Он сидел один, потому что мать не выносила табачного дыма, и курил сигару за сигарой. Он был очень одинок и не знал, что будет дальше. Он полностью утратил контроль над своим бизнесом, превратившись в подставное лицо. Отец посмотрел на меня, когда я зашел в комнату перед сном, и я понял, что он сломлен.
Деньги закончились. У отца как у немецкого еврея не было будущего, хотя он оставался гораздо больше немцем, чем евреем. Когда произошли эти перемены, мне было только пятнадцать лет, но я прекрасно понимал, что происходит. Я пытался поговорить с отцом. «Мы должны уехать, – говорил я. – У нас нет выбора, здесь нам нечего делать». – «Но это невозможно, мой дорогой мальчик, – отвечал он. – Как ты выживешь без знаний и без профессии? У нас нет денег на твое содержание за границей». Я был слишком молод и не мог уехать один; пришлось ждать и набираться знаний для самостоятельного плавания в окружающем мире.
Моя мама благодаря своим связям устроила меня учеником к известной в Берлине женщине-фотографу по имени Ива. Отец поначалу воспротивился, но мать была настойчива и в конце концов смогла убедить его. В те дни обучение фотографии находилось под государственным надзором. Это было все равно что стать профессиональным плотником или водопроводчиком: человек должен был отслужить свой срок подмастерьем, после чего получал удостоверение. Без такого сертификата нельзя было называть себя фотографом. Родители ученика платили за обучение мастеру-фотографу. Это была хорошая система, так как гарантировала, что вас не заставят подметать полы. Мастер принимал на себя обязательство обучить молодого человека своему искусству.
В действительности Иву звали фрау Симон. Ее муж, Альфред Симон, казался мне полным идиотом. Он был управляющим фотостудией, а Ива занималась фотографиями для модных журналов, а также делала портреты балерин, актеров и актрис. Еще мы занимались составлением каталогов нижнего белья, что было мне особенно по вкусу.
Ива была миловидной женщиной тридцати пяти – тридцати шести лет. Я был одним из двух ее молодых помощников. Имя второго паренька я забыл.
Это были самые счастливые дни моей берлинской юности. Ива держала прекрасную студию по адресу: Шлютерштрассе, 45. За два года ученичества я безумно влюбился в нее. Я готов был целовать землю, по которой она ходила. Я обожал ее фотографии. Еще там была девушка, печатавшая фотографии в темной комнате, бывшая студентка Bauhaus. Она обычно носила черные бархатные костюмы с белой блузкой. Она также носила монокль по тогдашней моде, что безумно возбуждало меня.
Шел 1936 год; мне было шестнадцать лет, а ей двадцать два. В те дни темную комнату освещали красными фотолампами. Я пользовался любым предлогом, чтобы проникнуть туда и принести ее вещи или просто посмотреть на нее. Я не упускал ни одной возможности. У меня до сих пор сохранилась страсть к моноклям; я просто обожаю их.
Мой отец пользовался моноклем, что производило на меня большое впечатление, но он никогда не носил монокль на цепочке. Он вставлял стеклышко в глаз, а потом поднимал бровь, оттопыривал кармашек жилета и ронял туда монокль, словно шарик для гольфа.
В моей сумке для фотокамеры уже много лет хранится монокль, и я пользуюсь им при любой удобной возможности. Девушки на многих моих фотографиях носят монокль. Есть одна фотография Паломы Пикассо, сделанная в Ницце в конце 70-х или в начале 80-х годов. Тогда я достал монокль и сказал: «Быстрее, Палома, вставь это в глаз». Она вставила монокль, и я сразу же щелкнул затвором. На самом деле этот портрет имеет мало общего с Паломой, но я люблю его. Он стал прототипом плаката и почтовой открытки и вошел в мой альбом «Портреты». Паломе чрезвычайно не нравилась эта фотография, и она умоляла меня не использовать ее. Я хотел было поместить ее на обложку первого сборника «Иллюстрации Хельмута Ньютона», но потом передумал; это было бы невежливо с моей стороны.