Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Что вы, что вы! Это все давно уже опровергнуто! Средство не приносит никакой пользы, один только вред!

Зоологию дельно и с требовательностью читал профессор Юлиус фон Кеннель, в зоологическом кабинете мы препарировали у него ракушек и лягушек. Ботанику читал профессор Руссов, но его студенты-медики не посещали: он и сам полагал, что студентам-медикам не до ботаники, — слишком много более нужных для них предметов, экзаменовал только для проформы, и экзамены у него были сплошным собранием анекдотов. Студент шел на экзамен, два-три часа наскоро просмотрев самый краткий учебник ботаники, и в голове его остались только отдельные выражения.

— Скажите, что такое протоплазма?

— Протоплазма? Протоплазма… это… это — мутная жидкость.

Профессор с грустью спрашивает:

— Отчего же она мутная?

Студент глубоко задумывается; вдруг на память приходят слова, прочитанные в учебнике. И он отвечает:

— Aschenbestandteile (зольные остатки).

Или спрашивает профессор:

— Какой величины амеба?

Студент отвечает:

— Очень маленькая.

— Ну, а как?

— Очень, очень маленькая.

— Ну, приблизительно, — какой величины?

— Мм… С лесной орех.

(В действительности амеба — крохотное существо, видимое только в сильный микроскоп.)

* * *

Следовало бы подробно описать мои впечатления от теоретического и практического знакомства с медициной, от врачебной школы. Но это все подробно описано мною в моей книге «Записки врача». Книга эта — не автобиография, много переживаний и действий приписано мною себе, тогда как я наблюдал их у других. Однако основные впечатления соответствуют действительности. Возвращаться к ним здесь еще раз не стоит. Одно только: почувствовал я крепко, что в медицине нельзя заниматься науками наскоком, кое-как, как занимался я на историко-филологическом факультете в Петербурге, что все силы и все время нужно отдать науке, чтобы не выйти шарлатаном.

* * *

Русских студентов в Дерптском университете было сравнительно немного. Преподавание происходило на немецком языке, и понятно, что наши студенты предпочитали поступать в русские университеты. Но в Дерптский легко принимали студентов, уволенных из русских университетов за участие в студенческих волнениях и даже отбывших политическую ссылку. Вот такими-то в большинстве и были русские студенты. Евреев тоже принимали легче, чем в русские университеты, их было сравнительно много.

Среди этих русских студентов было несколько человек выдающихся. Все иного и восторженно говорили об Омирове; он, кажется, где-то отбыл ссылку, у него было прекрасное, одухотворенное лицо и русая бородка. По рассказам знавших его, это был тип благороднейшего студента-энтузиаста, каких мы встречаем в повестях Тургенева. Он пользовался в студенческих кругах огромным влиянием и авторитетом. Я лично знаком с ним не был. Он вскоре уехал из Дерпта и, кажется, умер от чахотки. Несколько раз на студенческих собраниях слышал выступления кончавшего студента-медика Стратонова. Энергичное лицо, внимательные, умные глаза, весь какой-то строгий, подобранный. В студенческой среде он был не так популярен, как Омиров, но сам Омиров перед ним благоговел. Когда кто-то подтрунил над Омировым за его увлечение Стратоновым, Омиров серьезно и строго ответил:

— Не знаю, над чем тут смеяться. Я был бы счастлив, если бы мог надеяться достигнуть хоть половины той нравственной высоты, на которой стоит Стратонов.

Если и в петербургское мое время общее настроение студенчества было нерадостное и угнетенное, то теперь, в конце восьмидесятых и начале девяностых годов, оно было черное, как глухая октябрьская ночь. Раньше все-таки пытались хвататься за кое-какие уцелевшие обломки хороших старых программ или за плохонькие новые — за народовольчество, за толстовство, за теорию «малых дел», — тогда возможна еще была проповедь «счастья в жертве». Теперь царило полнейшее бездорожье, никаких путей не виделось, впереди и вокруг было все заткано, как паутиной, сереньким туманом, сквозь который ничего не было видно. И Минский отражал настроение очень многих, когда писал:

Бессильная тренога
Проснулася в сердцах, как в пропасти змея.
Мы потеряли все — бессмертие и бога,
И цель, и разум бытия.
Кумиры прошлого развенчаны без страха,
Грядущее темно, как море пред грозой,
И род людей стоит меж гробом, полным праха,
И колыбелию пустой.

И еще его же:

Полночь бьет. Мне спать пора.
Но не тянет что-то спать.
С другом, что ли, до утра
По душе бы поболтать?
Вспомнить память прежних лет,
Разогнать свою печаль…
Ах, на свете друга нет,
И что нет его, — не жаль
Если души всех людей
Таковы, как и моя,
То не нужно мне друзей.
Не хочу быть другом я.
Есть слова… Я много знал
Этих слов. От них не раз
Я горел и трепетал.
Даже слезы лил подчас.
Но устал я повторять
Этот лепет детских дней…
Полночь бьет. Мне страшно спать,
А не спать еще страшней.

Одни отметали в сторону все проклятые вопросы и устремляли внимание на устройство собственного благополучия; другие, чтоб наркотизироваться, уходили в науку; третьи…

Однажды весною, в 1889 году, я зашел по какому-то делу в помещение Общества русских студентов. Лица у всех были взволнованные и смущенные, а из соседней комнаты доносился плач, — судя по голосу, мужчины, но такой заливчатый, с такими судорожными всхлипываниями, как плачут только женщины. И это было страшно. Я вошел в ту комнату и остановился на пороге. Рыдал совершенно обезумевший от горя Омиров. Я спросил соседа, в чем дело. Он удивленно оглядел меня.

— Разве вы не знаете? Стратонов застрелился.

— Стратонов?!

Он застрелился на заре в университетском парке на горе Домберг. Оставил записку:

«Для себя жить не хочу, для других не могу».

Я был на вскрытии трупа. Он лежал на цинковом столе, прекрасный, как труп Аполлона. Восковое, спокойное лицо, правая бровь немного сдвинута. Под левым соском маленькая черная ранка. Пуля пробила сердце. Рука не дрогнула, и он хорошо знал анатомию. Профессор судебной медицины Кербер приступил к вскрытию… Кроваво зияла открытая грудобрюшная полость, профессор копался в внутренностях и равнодушным дребезжащим голосом диктовал протокол вскрытия:

— Die Nieren… normal. Im Magen — eine hell-braune Flussigkeit… [28]

Простреленное сердце уже циркулировало на тарелке по аудитории.

Профессор обмыл руки. Служитель быстро отпрепарировал кожу с головы, взял пилу и стал пилить череп; голова моталась под пилой вправо и влево, пила визжала. Служитель ввел в череп долото, череп хрястнул и открыл мозг. Профессор вынул его, положил на дощечку и стал кромсать ножом. Я не мог оторвать глаз: здесь, в этом мелкобугристом сероватом студне с черными жилками в углублениях, — что в нем переживалось вчера на рассвете, под деревьями университетского парка?

Вечером ко мне заходил за лекциями один студент-немец, тоже кончающий медик Он спросил, почему застрелился Стратонов? Я рассказал. Он слушал с недоумевающею улыбкою. Наконец спросил:

— Walirscheinlich, unglukliche Liebe? (Наверно, несчастная. любовь?)

вернуться

28

Почки… нормальны… В желудке — светло-коричневая жидкость… (нем.)

78
{"b":"144273","o":1}