– Ваше высокоблагородие! Солдаты не хотят переходить!
Полковник делал вид, что занят своими бумагами. Он на минуту оторвался от них и нетерпеливо ответил:
– Что такое?.. Хорошо, подожди! Потом!
«Потом» ничего не последовало. Солдаты так и остались в своих теплушках.
При солдатах, наполнявших коридор вагона, полковник громко говорил нам:
– Что с ними поделаешь? Сейчас все разнесут! Ведь это такой народ…
И все–таки он продолжал играть с солдатами роль важного начальника, даже не допускавшего мысли о неповиновении. Всего, что делалось кругом, он словно не замечал и думал, что и все убеждены, будто он вправду не замечает.
Его помощник, рыхлый, рыжебородый капитан с лицом доброго малого, держался другой тактики: он изо всех сил лебезил перед солдатами, фамильярничал с ними, угощал папиросами.
Наш спутник, капитан Т., смотрел на все это и покусывал редкие усы. Это был боевой офицер, с большим рубцом на шее от японской пули. Ни в каких взглядах мы с ним не сходились, но все–таки он мне ужасно нравился; чувствовался цельный человек, с настоящим мужеством в груди, с достоинством, которое ни перед чем не сломится. Во всем, что он говорил, чуялась искренность и, главное, искание.
* * *
На станциях все были новые, необычные картины. Везде был праздник очнувшегося раба, почувствовавшего себя полноценным человеком. На станции Зима мы сошли пообедать. В зале I – II класса сидели за столом ремонтные рабочие с грубыми, мозолистыми руками. Они обедали, пили водку. Все стулья были заняты. Рабочие украдкою следили смеющимися глазами, как мы оглядывали зал, ища свободных стульев.
Я и рыхлый капитан спросили себе в буфете рябчиков. Сесть было негде, мы стояли у стола и ели. Вдруг я услышал, – кто–то нам что–то говорит. За столом, наискось от нас, стоял старик с крючковатым носом, с седой, курчавой бородой. Он смотрел на нас и, простирая руку, говорил:
– Господа! Объясните мне, пожалуйста, почему рябчики летают у нас только для господ офицеров и буржуазии?.. Почему мы, трудовые люди, не можем есть рябчиков? Я работал сорок лет, трудился потом и кровью, а вот, посмотрите, – кроме мозолей на руках ничего не нажил. Разве вы трудились в жизни больше, нежели я? А вот вы едите рябчиков, а я не имею возможности… Почему это так случилось, господа офицеры? Может быть, вы мне объясните!..
Другие рабочие выжидающе поглядывали на нас и чуть заметно посмеивались. Мы молчали, стыдливо опустив глаза, и доедали своих рябчиков.
Старик подошел к стоявшему у окна прапорщику.
– Скажите, пожалуйста, почему вот вы, напр., стали офицером? У ваших родителей были средства, и они вам дали образование…
Молодой прапорщик слушал, сконфуженно улыбаясь, и старался выразить на лице, что ему весело и интересно наблюдать старика.
– А если бы у меня родители были богатые, я бы, может, был бы теперь генералом, – продолжал старик. – Может, был бы много умнее вас. Вы бы передо мною во фронт стояли… Почему так, позвольте узнать?.. Сколько с меня полагается драть шкур?
– Одну, – уверенно ответил прапорщик, чуть–чуть улыбаясь.
– Одну? – старик подумал. – Верно, одну!.. А почему с меня одну шкуру дерет казна, другую инженеры, третью купец? Можно все это терпеть или нет?
Старик весь до краев был полон тем неожиданно–новым и светлым, что раскрылось перед ним в последние месяцы. Как будто живою водою вспрыснуло его ссохшуюся, старческую душу, она горела молодым, восторженным пламенем, и этот пламень неудержимо рвался наружу.
– Не желаете ли сесть с нами?
Старик острыми глазами смотрел на прапорщика и указывал ему на столик у окна.
– Отчего же? С удовольствием.
За столиком сидели три рабочих и унтер–офицер из нашего эшелона.
– Садитесь, пожалуйста! – вежливо пригласил старик и испытующе ждал, сядет ли офицер за один стол с солдатом.
Прапорщик сел.
– Вот! Это так! Хорошо! – детски–радостно воскликнул старик. – Вас можно уважать! Он вот – солдат, вы – офицер. На службе он вам обязан дисциплиной, а тут вы оба люди, больше ничего. И никакого от этого вреда нету! Вон у японцев солдаты вместе с офицерами сидят, вместе курят, – а ка–ак они вас лупили!..
Мы возвращались в вагон с рыхлым капитаном. Он негодовал и возмущался.
– Черт знает, – какое холуйство! Сидят, развалились, пьянствуют в первом классе, а пассажирам негде сесть. Раз они рабочие, передовые люди, то должны бы понимать, что мы здесь не офицеры, не буржуазия, а просто проезжие… Извольте видеть, – вот какая у нас революция!
На платформе стояла древняя, трясущаяся старуха. Падал снег. Старуха опиралась на палку, укоризненно смотрела на нас и шамкала:
– С чем назад–то едете?.. Стыда нету!.. А как мы вас провожа–али!..
* * *
Что делается в России, никто не знал. Газеты содержали только местные сведения. Встречные пассажиры, ехавшие из России, рассказывали, что вся Москва покрыта баррикадами, что на улицах идет непрерывная артиллерийская стрельба.
В солдатских вагонах нашего эшелона продолжалось все то же беспробудное пьянство. Солдаты держались грозно и вызывающе, жутко было выходить из вагона. У всех было нервное, прислушивающееся настроение. Темною ночью выйдешь на остановке погулять вдоль поезда, – вдруг с шумом откатится дверь теплушки, выглянет пьяный солдат:
– Эй ты, горнист!.. Чего ясные погоны на плечи нацепил?.. Иди сюда, дай, я тебе в шею накладу… У–у, с–сукин сын!.. Фью–у–у!..
На станциях солдаты прямо шли в зал первого–второго класса, рассаживались за столами, пили у буфета водку. Продажа водки нижним чинам, сколько я знаю, была запрещена, но буфетчики с торопливою готовностью отпускали солдатам водки, сколько они ни требовали. Иначе дело кончалось плохо: солдаты громили буфет и все кругом разносили вдребезги. Мы проехали целый ряд станций, где уж ничего нельзя было достать: буфеты разгромлены, вся мебель в зале переломана, в разбитые окна несет сибирским морозом.
Офицеры украдкою шмыгали мимо сидевших за столами солдат, торопливо выпивали у стойки рюмку водки и исчезали. На моих глазах пьяный ефрейтор, развалившись за столом, ругал русскими ругательствами стоявшего в пяти шагах коменданта станции. Комендант смотрел в сторону и притворялся, что не слышит.
– Что, брат, рыло воротишь? Эй ты, ваше благородие!.. Тебе говорю!
И он дергал офицера за рукав.
Рассказывались страшные вещи. Где–то под Красноярском солдат толкнул офицера в плечо, офицер в ответ ударил его в ухо. Солдаты бросились на офицера, он пустился бежать в тайгу, солдаты с винтовками за ним. Через полчаса солдаты воротились с окровавленными штыками. Офицер не воротился.
По великому сибирскому пути, на протяжении тысяч верст, медленно двигался огромный, мутно–пьяный, безначально–бунтовской поток. Поток этот, полный слепой и дикой жажды разрушения, двигался в берегах какого–то совсем другого мира. В этом другом мире тоже была великая жажда разрушения, но над нею царила светлая мысль, она питалась широкими, творческими целями. Был ясно сознанный враг, был героический душевный подъем.
Обе эти стихии были глубоко чужды друг другу, понимания между ними не было. Солдаты жили одною безмерною своею злобою, и для злобы этой все были равны. Били офицеров, – били железнодорожников; разносили казенные здания, – разносили и толпы демонстрантов, приветствовавших войска дружественными кликами.
Один солдат с благодушною улыбкою рассказывал мне, как под Иркутском они проломили голову помощнику начальника станции.
– За что?
– Да так. Не знаю… Все били.
Здесь, на возвращавшихся войсках, можно было видеть, что такое подлинная анархия. Была война против всех и друг против друга. Солдаты рвались домой, и на станциях происходили жестокие побоища из–за паровозов и из–за права ехать вперед первым. На одной станции мы нагнали эшелон; у него был один паровоз, и он двигался медленно. У нас было два паровоза. Солдаты с того эшелона стали отцеплять у нас один паровоз для себя. Увидели это наши солдаты и бросились на защиту. Наших было больше, они отбили свой паровоз, и мы с криками «ура!» покатили вперед.