Тем временем солнце поднялось над горизонтом.
— Где вы положили мой зонтик от солнца? — спросила моя спутница.
— Там, в гостиной, с моей сумкой.
Я поднялся.
Лилла протянула мне руку с тем милым очарованием, которое составляло главное достоинство мадемуазель Марс.
— Прошу прощения за беспокойство, что я вам доставляю, — добавила она.
Я наклонился, чтобы поцеловать ей руку.
— О, минутку, — остановила она меня и сняла перчатку.
Я поцеловал ей руку и отправился искать зонтик.
На первой ступеньке я обернулся.
Молодая венка порывисто взяла руку Лиллы, словно собираясь о чем-то просить мою спутницу.
— Идите, идите, — сказала мне Лилла.
Через пять минут я вернулся с зонтиком.
Лилла была одна.
— Что вы такого сказали этой очаровательной женщине, которая была сейчас с вами? — спросил я.
— Когда?
— Когда я обернулся.
— А вы любопытный!
— Скажите, я прошу вас об этом.
— Право, не стоит, у вас и без того хватает себялюбия.
— Если вы мне не скажете, я пойду и спрошу у нее сам.
— Не делайте этого.
— Тогда говорите.
— Вы хотите знать, о чем она меня попросила?
— Да.
— Так вот, она попросила поцеловать мою руку в том месте, где ее только что поцеловали вы.
— И вы ей разрешили, я надеюсь?
— Конечно… Это очень по-немецки, не так ли?
— Да, но я много бы дал, чтобы это было по-французски.
— Но ведь одна из ваших королев целовала губы какому-то поэту, когда он спал, не так ли?
— Да, но эта королева была шотландка, и она умерла, отравленная своим мужем, сказав при этом: “К черту эту жизнь, я не жалею о ней!..” Правда, эта королева была женой Людовика Одиннадцатого.
V
Едва прекрасная венка заметила, что я приближаюсь к г-же Бульовски, как она сразу поспешила подсесть к ней, не беспокоясь о том, что та мне сейчас рассказала.
В немках великолепно то, что они не скрывают своей восторженности, и их уста не противоречат ни их глазам, ни их сердцу; то, что у них на душе, они говорят прямо, откровенно и чистосердечно.
Нет более приятного и лестного впечатления, чем то, которое испытываешь, услышав бесхитростную похвалу из уст привлекательной женщины, родившейся за пятьсот льё от вас, говорящей на другом языке, никогда и не надеявшейся встретиться с вами и счастливой тем, что вас свел случай и что она познакомилась с вами. Когда сравниваешь эти сердечные излияния и эти горящие глаза, которые видишь, пересекая границу, с тем холодным препарированием таланта и с тем вечным отрицанием дарования, к каким приучили нас наши ежедневные, еженедельные или ежемесячные издания, то задаешься вопросом, почему все же у себя в стране, среди своих соотечественников мы находим то разочарование, что ведет прямо к душевному упадку, если только время от времени не ездить набираться сил за границу. Антей вновь обретал свои силы, когда касался земли Африки. Я не Антей, но я знаю, что теряю свои силы всякий раз, когда касаюсь земли Франции.
Впрочем, меня ожидал еще один сюрприз, схожий с предыдущим: одновременно с нами на судно поднялась компания из двух мужчин тридцати — тридцати пяти лет, двух женщин двадцати пяти — тридцати лет и ребенка семи-восьми лет.
Все они имели довольно необычный вид: в них угадывались обитатели страны, ближе расположенной к тропическому солнцу, чем наша. Особенно выделялся ребенок — с длинными черными волосами, матовым оттенком кожи и горящими глазами, он являл собой типичного южноамериканца.
Как только пароход отчалил, одна из женщин прошептала что-то на ухо ребенку, и с этого мгновения он непрерывно смотрел на меня с простодушным любопытством.
Компания, в которой он находился, сидела напротив нашей; нас разделяло лишь пространство между двумя скамьями: одна из них была прислонена к крышке люка, а другая — к бортовому ограждению. Собрав воедино все крохи своих филологических познаний, я обратился к ребенку по-испански:
— Малыш, не попросите ли вы у вашей матушки, чтобы она позволила мне вас поцеловать?
К моему великому удивлению, одна из женщин сказала ему на великолепном французском:
— Александр, поди обними своего крестного.
Ребенок, ободренный этим разрешением, бегом бросился ко мне на руки.
— Ну и ну! — воскликнул я. — Это уж чересчур!
То, что Сатана, которого Дон Жуан с другого берега Мансанареса попросил дать ему огня, чтобы закурить, в ответ протянул над рекой руку с сигарой и Дон Жуан зажег о нее свою сигару, — это удивительно! Но то, что я, не подозревая того, протянул обе руки, чтобы подержать ребенка над купелью во время крестин где-то в Рио-де-Жанейро или Буэнос-Айресе, — такого я не мог даже представить.
— На самом деле все обстояло несколько иначе, — сказала незнакомка.
— Не будет ли нескромным, если я попрошу вас уточнить? — обратился я к ней.
— Да нет же, Бог ты мой! — ответила американка. — Мы не из Рио-де-Жанейро или Буэнос-Айреса, а из Монтевидео. Когда был отброшен Розас, подписан мир и мы смогли свободно дышать, первым нашим желанием стала потребность идти в ногу с цивилизованным миром, подражать жизни главных городов Европы, создавая самые полезные или самые филантропические заведения. Первым — или одним из первых — был приют для детей-сирот. Так вот, ребенок, которого вы видите, стал первым его питомцем. Ваше имя настолько популярно в Монтевидео, что мальчик получил его, чтобы принести удачу новому приюту. У нас не было детей, и мы решили взять ребенка в сиротском доме. Этот малыш был выбран нами за его имя.
Взяв на руки прелестного ребенка, я прижал его к груди, переполненный гордостью от того, что с другого конца света смог оказать столь счастливое воздействие на жизнь этого маленького бедного существа.
С моих рук он перешел на руки моих спутниц. Потом незаметно руки ребенка, Лиллы, дамы из Вены и мои руки оказались переплетенными. Мы сидели так почти полчаса, разговаривая друг с другом с той трепетной симпатией, что близка к восторгу.
Не могу сказать, что это были самые счастливые полчаса в моей жизни, но несомненно — они были самыми душевными.
Неожиданно, с улыбкой и поцелуем, ребенок вырвался и побежал в принявшую его семью, как налетавшаяся птичка возвращается в свое гнездо.
Выпустив нежно сжатую руку мальчика, я пошел вслед за ним, потому что собирался расспросить этих южноамериканцев о знакомых мне людях, живших в Монтевидео.
Первым, о ком я стал расспрашивать, был мой земляк, молодой оружейник из Санлиса. Я сумел помочь ему, когда он решил устроиться в Париже. Его дело процветало, но тут произошла революция 1848 года, опрокинувшая трон и одновременно перевернувшая так много человеческих жизней.
Я рекомендовал его генералу Пачеко-и-Обесу, в то время выполнявшему свою миссию в Париже. Генерал отправил его в Монтевидео и назначил оружейником при правительстве. Это позволило оружейнику встать на путь к успеху.
Вновь встретились мы во время одного из его приездов во Францию. Он вручил мне долг — несколько купюр по тысяче франков, а в качестве процентов к нему — великолепную медвежью шкуру.
Это воспоминание наводит меня на мысль поговорить еще об одном французе, которого я также рекомендовал генералу Пачеко, графе д’Орбуре — сыне адъютанта моего отца.
Однажды, охотясь в дельте Нила с моим отцом, граф д’Орбур, отец того, о ком я говорю, наступил на хвост змее, относившейся к виду небольших удавов (их называют питонами).
Змея распрямилась и взметнула свою огромную голову, чтобы схватить его.
Но мой отец оказался быстрее змеи. Выстрелив, он убил ее, и при этом ни одна дробинка не задела адъютанта.
Граф д’Орбур приказал сделать из шкуры удава портупею для сабли.
Позже, умирая, он завещал мне эту портупею в память о моем отце.
Его сын, одетый в траурную одежду, привез ее мне. Так мы познакомились.
Он служил в Африке и был не чужд образованности, но его здоровье и рассудок были погублены, как это часто бывает, употреблением абсента. Если необходимо было его присутствие — у него была лихорадка, если нуждались в его мнении — он был пьян.