Остаюсь в задумчивости. Я всю жизнь был человеком дела. Сегодня, мне думается, совершил замечательную сделку. Беру магнитофон. Нажимаю кнопку воспроизведения записи.
И сразу же все понимаю. Я всегда считал сына скверным игроком в покер. Но, видимо, он из тех, кто способен учиться на своих ошибках.
На ленте нет никакой записи.
Ну ничего не записано на этом чертовом магнитофоне.
Встаю и иду к окну. Внизу раскинулся Нью-Йорк, один из многих городов, которые я сумел завоевать в своей жизни. Сегодня он кажется мне немного дороже, и тут приходит веселая мысль.
Мой сын Рассел Уэйд — отличный журналист и отменный сукин сын.
Несомненно, эту вторую черту своего характера он унаследовал от меня.
* * *
Я в Бостоне, на кладбище, где похоронен мой брат. Открываю стеклянную дверь и вхожу в семейную усыпальницу, где издавна хоронят членов нашей семьи. Надгробие из белого мрамора, как, впрочем, и все другие. Роберт неизменно улыбается мне со снимка на керамике, на котором лицо его никогда не постареет.
Сейчас мы с ним примерно одних лет.
Сегодня я обедал у родителей. Я и не помнил, что дом у них такой большой и такой богатый. Слуги при моем появлении смотрели на меня как на воскресшего Лазаря. Кое-кто из них никогда не видел меня в лицо. Только Генри, когда повел к матери и отцу, открыв дверь, вежливо пропустил вперед и с участливым взглядом ласково тронул за руку.
А потом шепнул несколько слов:
— «Подлинная история одного ложного имени».Это грандиозно, мистер Рассел.
За обедом на этой вилле, где я провел детство и пережил столько счастливых минут с Робертом и родителями, после долгих лет отсутствия ко мне не сразу вернулось прежнее ощущение родного дома. Тягостная размолвка и жестокие слова, сказанные однажды, не проходят бесследно. Их невозможно зачеркнуть сразу, лишь пожелав этого. И все же мы отлично пообедали и поговорили так, как давно уже не разговаривали.
За кофе отец намекнул на слухи, которые якобы ходят вокруг моего имени, кое-кто вроде бы предлагает отметить мою работу Пулитцеровской премией. И, добавив, что на этот раз никто не сможет отобрать ее у меня, даже улыбнулся. Мама тоже улыбнулась и наконец облегченно вздохнула.
Я сделал вид, будто ничего особенного не произошло, и продолжал рассматривать ту приятную темную жидкость, что дымилась передо мной в чашке.
Вспомнился телефонный разговор, который состоялся у меня на обратном пути из Чилликота. Я позвонил из самолета в «Нью-Йорк Таймс», представился и попросил соединить с Уэйном Констансом. Много лет назад, когда еще жив был мой брат, он отвечал за зарубежные новости. Теперь Уэйн стал главным редактором газеты.
В трубке прозвучал хорошо знакомый голос:
— Привет, Рассел. Что могу сделать для тебя?
Некоторая сдержанность. Любопытство. Недоверие.
Я и не ожидал другого. Знал, что не заслуживаюничего иного.
— Это я могу кое-что сделать для тебя, Уэйн. У меня в руках настоящая бомба.
— Вот как? И о чем речь?
Не так сдержанно. Чуть больше любопытства. Доля иронии. И все то же недоверие.
— Пока ничего не могу сказать. Но обещаю эксклюзивные права, если захочешь.
Он ответил, немного помолчав:
— Рассел, тебе не кажется, что ты уже достаточно обесславил себя в последние годы?
Я знал, что лучший способ возразить — согласиться с ним.
— Еще как! Но на этот раз совсем другое дело.
— И кто мне это гарантирует?
— Никто. Но ты примешь меня и посмотришь то, что я принесу.
— Почему ты так уверен в этом?
— По двум причинам. Во-первых, потому что ты любопытен, как хорек. Во-вторых, потому что ни за что не упустишь случая обесславить меня еще раз.
Он посмеялся — как шутке. Мы оба знали, что это правда.
— Рассел, если понапрасну отнимешь у меня время, велю охране вышвырнуть тебя из окна и сам прослежу за исполнением.
— Ты великолепен, Уэйн.
— Твой брат был великолепен. И только в память о нем я посмотрю то, что ты собираешься показать.
Больше я не разговаривал с ним вплоть до той ночи в «Радости» — той ночи, когда все мы пережили потрясение, обнаружив, что ничего, в сущности, не знаем о человеке, его природе и об окружающем мире, в котором живем.
Пока все ждали полицейских, чтобы обозначить контуры тела, я отправился на поиски комнаты, где нашелся бы компьютер с выходом в интернет. Когда обнаружил, заперся там и написал первую статью. Мне понадобилось ровно столько времени, сколько нужно, чтоб записать текст, словно кто-то диктовал мне его, будто я уже давно знал всю эту историю, пережил ее тысячу раз и столько же раз рассказывал.
Потом я вложил файл в электронное письмо и отправил в газету.
Остальное всем известно. А что неизвестно, постараюсь воссоздать день за днем.
Прошло две недели после похорон сестры Вивьен. Две недели с тех пор, как я последний раз видел ее и разговаривал с ней. С того момента моя жизнь понеслась, как на сумасшедшей карусели, когда ничего не видно вокруг, так все мелькает. Теперь этому круговороту пора бы наконец остановиться, потому что мне уже невмоготу пустота, которую не способны заполнить ни яркий свет телевизионных студий, ни интервью, ни собственные фотографии на первой полосе. Вся эта канитель показала мне, что недосказанные слова порой опаснее и вреднее тех, которые кричат во всеуслышание. И я понял, что иногда лучший способ не рисковать — это рискнуть. И что это единственный способ не иметь долгов и не влезать в них.
Или платить по ним.
И это, несомненно, первое, что я сделаю, как только вернусь в Нью-Йорк.
Вот почему я здесь, у могилы моего брата, и смотрю на его лицо, улыбающееся мне. Отвечаю ему такой же улыбкой с надеждой, что он видит ее. Потом с любовью и радостью говорю ему то, что мечтал сказать многие годы:
— Я справился, Роберт.
Поворачиваюсь и ухожу.
Теперь мы оба свободны.
* * *
Лифт поднимается на мой этаж, и, как только двери раздвигаются, сразу с удивлением замечаю необычную вещь. На стене напротив кабины приклеена прозрачным скотчем какая-то фотография.
Подхожу ближе и рассматриваю.
Это я, в профиль, в кабинете Белью, озабоченная, тень от волос падает на лицо. Камера запечатлела раздумье и прекрасно сумела передать сомнение, какое я испытывала в тот момент.
Слева на стене обнаруживаю над звонком другой снимок. Беру его тоже и рассматриваю при лестничном освещении.
Это опять я.
В гостиной дома Лестера Джонсона в Хорнелле. Под глазами темные круги от усталости, но выражение лица упрямое — смотрю снимки Уэнделла Джонсона и Мэтта Кори во Вьетнаме. Очень хорошо помню это мгновение. Тогда мне показалось, будто все потеряно, а потом вдруг неожиданно возникла надежда.
Третий снимок — посередине двери.
Тоже я. В квартире в Вильямсбурге, рассматриваю рисунки из той папки. Тогда я еще не знала, что это не просто плохие работы, а хитроумный способ, который человек придумал, чтобы создать карту собственного безумия. Хорошо помню свое состояние в тот момент. Тогда я еще не догадалась про карту, совсем растерялась и плохо владела собой.
Тут я замечаю, что квартира не заперта.
Нажимаю на ручку, и дверь со скрипом открывается.
На стене напротив входа еще снимок.
В неровном свете, падающем с лестничной площадки, он плохо виден, но догадываюсь, что на нем.
Зажигается свет в коридоре. Прохожу вперед, скорее заинтригованная, чем встревоженная.
Поворачиваюсь, и что-то немыслимое происходит со мной. Что-то огромное и невесомое неожиданно трепещет во мне, словно взмахнули крыльями миллионы бабочек, собравшихся вместе, и я ничего не могу с собой поделать.
Посреди гостиной стоит Рассел. Улыбается и смешно разводит руками:
— Меня арестуют за несанкционированное вторжение в чужое жилище?
Молю бога, чтобы не сказать какую-нибудь глупость. И все же, не дожидаясь помощи свыше, отвечаю сама: