Она неохотно обвела рукой неопределенную зону, включавшую и грудь, и живот, можно сказать, все тело, кроме головы, рук и ног. Ее живот был уже обнажен, а грудь еще не совсем – еще не был снят (хотя застежка была уже расстегнута) лифчик без бретелек. Он был ей маловат. Я знаю, что женщины иногда специально надевают лифчики меньшего размера, чтобы подчеркнуть грудь, так что, возможно, в тот вечер она надела именно такой, потому что ждала меня, и все было продумано заранее (хотя продуманным не выглядело), все мелочи были тщательно обдуманы заранее для того, чтобы мы, в конце концов, оказались в этой супружеской постели. Я расстегнул застежку, но лифчик не упал – его держали ее плотно прижатые к бокам руки, хотя она, скорее всего, этого даже не замечала. «Тебе легче?» – «Не знаю, наверное, нет», – ответила мне она, Марта Тельес, и голос ее был не то чтобы тихий, а словно изменившийся от боли (или, может быть, от душевного смятения – я не знаю, было ли ей больно на самом деле). «Подожди немножко, сейчас я даже говорить не могу», – попросила она (болезнь делает нас ленивыми) и все-таки сказала еще кое-что (может быть, она не так уж плохо себя чувствовала, чтобы забыть о моем присутствии, а может быть, просто привыкла думать о других в любых обстоятельствах, даже на смертном ложе – я знал ее мало, но она казалась мне очень внимательной к людям, – впрочем, мы ведь не знали, что она умирает): «Бедный, на это ты никак не рассчитывал. Какая ужасная ночь!» Я вообще ни на что не рассчитывал или, вернее, рассчитывал на то же, на что рассчитывала и она. До той минуты ночь вовсе не была ужасной, разве что скучноватой, так что я не знаю, к чему относились ее слова: догадывалась ли она о том, что должно было с ней произойти, или имела в виду, что наше ожидание слишком затянулось из-за того, что ее ребенок никак не хотел идти спать. Я встал, снова обошел вокруг кровати и лег на то место, где лежал раньше, – слева, размышляя (перед моими глазами снова был ее неподвижный затылок с темными струйками волос, застывшими, словно от холода): «Может, лучше подождать и не приставать к ней пока с вопросами, дать ей время, не вынуждать ее отвечать, лучше ей стало или хуже, каждые пять секунд? Когда думаешь о болезни, она обостряется». Я окинул взглядом спальню – я ничего еще не успел в ней разглядеть: я смотрел только на женщину (вначале такую взволнованную и несмелую, а сейчас – подавленную и больную), которая вела меня за руку. Напротив кровати висело большое зеркало (такие бывают в гостиничных номерах) – людям, которые живут здесь, нравится смотреть на себя перед тем как выйти на улицу, перед тем как лечь спать. В остальном это была обычная спальня, где спят двое. На ночном столике с моей стороны (она, не задумываясь, сразу заняла то место, которое занимала каждую ночь и каждое утро) лежали вещи ее мужа: калькулятор, нож для разрезания бумаги, маска, которую надевают в самолете, чтобы защитить глаза от слепящего света, когда пролетают над океаном, несколько монет, грязная пепельница, электронный будильник, сигареты, флакон хорошей туалетной воды (наверняка чей-то подарок, может быть, даже сама Марта подарила ее мужу на прошлый день рождения), два романа – тоже подарки (а может быть, и нет, но я бы их себе покупать не стал), дезодорант, пустой стакан, который он не успел убрать в суете сборов, приложение к какому-то журналу с программой телепередач – сегодня он не будет смотреть телевизор, он уехал. Телевизор стоял напротив кровати, возле зеркала (в этом доме любят комфорт). Мне захотелось включить телевизор, но пульт лежал на столике со стороны Марты, мне пришлось бы снова встать и обойти кровать или побеспокоить ее, протянув над ее головой руку за пультом. Я все-таки протянул руку и взял пульт. Она даже не заметила этого, хотя я коснулся ее волос закатанным рукавом рубашки. На стене слева висела репродукция картины (достаточно безвкусной), хорошо мне знакомой (художника звали Бартоломео Венето, [1]картина находится во Франкфурте); женщина с обнаженной грудью (довольно плоской, надо сказать) держит в поднятой руке несколько цветков, на голове у нее тока с лавровым венком, из-под которой струятся жидкие локоны, а лоб украшает диадема. У стены справа – белые встроенные шкафы, словно еще одна стена. Внутри, наверное, лежит одежда, которую муж не взял с собой в поездку, почти вся его одежда – он уехал на короткое время, как сказала его жена, Марта, за ужином, уехал в Лондон. Стояли еще два стула, и на них тоже висела одежда – может быть, она предназначалась для стирки или была только что выстирана и еще не выглажена – свет от ночника на столике рядом с Мартой был слабый, и я не мог хорошо разглядеть. На одном из стульев висела мужская одежда: на спинке, словно на плечиках, – пиджак, брюки, из которых не был вынут ремень с тяжелой пряжкой (молния расстегнута, как и на всех брошенных брюках), пара светлых не застегнутых рубашек. Муж был здесь совсем недавно, еще утром он проснулся в этой комнате, поднял голову с подушки, которая сейчас была у меня за спиной, и решил надеть сегодня другие брюки, возможно потому, что Марта отказалась гладить эти. Одежда еще хранила его запах. На другом стуле висела женская одежда. Я разглядел темные чулки и две юбки Марты Тельес – наверное, она несколько раз переодевалась и никак не могла решить, что выбрать, за минуту до того, как я позвонил в дверь, – никогда не знаешь, что надеть на свидание (для меня такой проблемы не существовало: я не знал, какой характер примет наша встреча, к тому же мой гардероб не очень богат). Юбка, которую она в конце концов выбрала, сейчас была измята, ее измяла сама Марта: она лежала, свернувшись клубочком, кулаки сжаты (большие пальцы вовнутрь), ноги напряжены, словно этим напряжением она хотела утишить боль в животе и в груди, остановить ее. Задравшаяся юбка открывала бедро. Я хотел было опустить и расправить юбку (чтобы прикрыть обнажившееся бедро и чтобы юбка так сильно не мялась), но поймал себя на том, что мне нравилось смотреть на ее тело, к тому же я подумал, что, если Марте не станет лучше, я вряд ли увижу больше, да и сама Марта едва ли стала бы беспокоиться из-за этих складок – возможно, юбка была измята еще до того, как мы пришли в спальню: в первую ночь не обращают внимания на одежду, которую снимают, а смотрят только на незнакомое тело. Возможно, именно поэтому она и не стала пока гладить те вещи, что висели на стульях: знала, что ей все равно придется гладить на следующий день юбку, которую она выберет (хотя еще не знала, какую именно выберет) для того вечера, когда приду я. Все мнется, все пачкается, все бросается небрежно и вмиг становится ненужным в таких случаях.
Прежде чем включить телевизор, я убрал звук. На экране, как я и хотел, появилось немое изображение, но она даже не заметила этого, хотя в комнате стало светлее. Шел фильм с участием Фреда Макмюррея, [2]старый черно-белый фильм с субтитрами, такие фильмы показывают поздно ночью. Я пробежался по каналам и снова вернулся на тот, где с экрана смотрело глуповатое лицо Макмюррея. И именно в эту минуту я вдруг подумал (хотя обычно не отдаешь себе отчета в том, когда именно мысль пришла тебе в голову): «Что я здесь делаю?» Я был в чужом доме, в спальне человека, о котором не знаю ничего, кроме его имени, несколько раз за этот вечер произнесенного, самым естественным тоном, его женой. Это и ее спальня тоже, и поэтому я был здесь, рядом с ней. Она вдруг почувствовала себя плохо после того, как я начал раздевать и ласкать ее. Я с ней знаком, хотя совсем мало, всего две недели. До этого мы встречались дважды. Муж позвонил пару часов назад (я уже был здесь), чтобы сообщить, что добрался хорошо, прекрасно поужинал в «Бомбей-Брассери», [3]вернулся в гостиницу и собирается лечь спать: завтра ему нужно работать – он в короткой деловой поездке. А его жена, Марта, не сказала ему, что я был в это время в его доме, что мы ужинали (и это дало мне почти полную уверенность в том, что меня пригласили не просто на ужин). Муж, конечно, спросил про малыша, и она ответила, что собирается его укладывать. Возможно, муж сказал: «Дай ему трубку, я пожелаю ему спокойной ночи», – потому что Марта ответила: «Лучше не надо, он и так разгулялся, а если еще поговорит с тобой, его потом вообще не уложить», С моей точки зрения, это было глупо: малыш, несмотря на то что ему было, по словам матери, почти два года, говорил очень плохо, его почти нельзя было понять, Марте приходилось то и дело переспрашивать и переводить для меня то, что он говорил. Матери – первые в мире толковательницы и переводчицы, которые улавливают (чтобы потом сообщить окружающим) смысл того, что произнесено еще даже не на языке. Они понимают жесты, гримасы, различают множество оттенков плача (хотя, казалось бы, что общего между плачем и словами? Плач и слова взаимно исключают друг друга, плач мешает словам). Возможно, отец тоже понимал его и поэтому попросил позвать к телефону своего сынишку, который к тому же еще говорил, не выпуская изо рта соску. Когда Марта на несколько минут вышла на кухню и мы с ним остались одни в гостиной, которая служила одновременно столовой (я сидел за столом, с салфеткой на коленях, а он – на софе, держа в руках маленького кролика, оба мы смотрели на экран), я сказал ему: «Когда у тебя во рту соска, я тебя не понимаю». Малыш послушно вынул соску изо рта и, держа ее в руке (в другой руке был кролик), повторил (ничуть не более внятно) слова, которые неразборчиво пролепетал до того. Марта Тельес отказалась позвать малыша к телефону, и это придало мне еще больше уверенности, потому что из слов ребенка, как бы плохо он ни говорил, отец все же мог понять, что в доме ужинает какой-то мужчина. Малыш произносил только последние слоги слов, да и то не полностью: «сы» вместо «усы», «тук» вместо «галстук», «ка» вместо «соска» и «ле» вместо «филе» (я понял это, когда на экране появился какой-то алькальд с усами – я усов не ношу – и когда Марта подала на ужин филе – «ирландское филе», как она сказала), но, даже зная это, я все равно не мог его понять, а отец, возможно, понимал, приспособился понимать примитивный язык, на котором говорит всего один человек и который скоро этим же человеком будет забыт. Мальчик знал пока всего несколько глаголов, поэтому редко мог составить фразу, он пользовался в основном существительными и несколькими прилагательными, отчего казалось, что он все время восклицает. Он решительно отказывался ложиться спать, пока мы ужинали, вернее, не ужинали, а я ждал Марту, которая то уходила на кухню, то склонялась к ребенку, чтобы чем-то помочь или что-то объяснить ему. Она поставила малышу видеокассету с мультфильмами и посадила его перед телевизором (единственным тогда для меня телевизором в этом доме) в надежде, что так он быстрее уснет. Но он и не думал спать, он упорно отказывался идти в постель. Несмотря на полное отсутствие жизненного опыта, он знал больше, чем я, и следил за матерью и гостем, которого он никогда раньше не видел в своем доме, охранял место, принадлежавшее его отцу. Несколько раз я был готов подняться и уйти, я чувствовал себя самозванцем, а не гостем, это ощущение усиливалось по мере того, как росла моя уверенность, что наш ужин был не просто ужин, и ребенок интуитивно – как кошка – это чувствовал тоже и старался помешать этому своим присутствием. Он валился с ног от усталости, но изо всех сил боролся со сном, смирно сидел на софе и смотрел мультфильм, которого не понимал, хотя узнавал некоторых героев: время от времени он показывал пальцем на экран и, несмотря на его соску, я все же понимал, что он говорил, потому что тоже смотрел на экран. «Титин», – провозглашал он, или: «Итан!» – и мать на минуту забывала обо мне согласно кивала ему и переводила: «Да, милый это Тинтин и капитан». [4]Когда я был маленьким, я читал про Тинтина в больших ярких книжках, а современные дети видят его в движении и слышат, как он говорит смешным голоском, поэтому я поневоле иногда отвлекался от нашей бессвязной беседы и от нашего то и дело прерывавшегося ужина. Я не только узнавал персонажей, но и вспоминал их приключения на Черном острове, и следил за этими приключениями, бросая время от времени взгляды сбоку на экран.