С «Новой историей Кефалонии» возникали сложности – писать ее, не примешивая собственные чувства и предубеждения, не получалось. Похоже, ему никак не удавалось достичь объективности, а на неловкие попытки он истратил бумаги, наверное, больше, чем обычно использовалось на всем острове за год. Голос, вторгавшийся в сочинение, был неистребимо его собственным и абсолютно не голосом историка. Он был лишен величия и беспристрастия. В нем не было олимпийского спокойствия.
Доктор сел и написал: «Кефалония – фабрика по разведению детей на экспорт. Кефалонийцев больше за границей или в море, чем дома. Отсутствует местная промышленность, сохраняющая семьи, недостаточно пахотных земель, не хватает рыбы в океане. Наши мужчины уезжают за границу и возвращаются сюда умирать, поэтому мы – остров детей, старых дев, попов и глубоких стариков. Хорошего во всем только то, что лишь красивые женщины находят себе мужей среди оставшихся мужчин: таким образом, гнет естественного отбора обеспечил нас самыми красивыми женщинами во всей Греции, а может быть, и в целом Средиземноморье. Неблагоприятная сторона – то, что наши красивые и пылкие женщины замужем за нелепыми и никудышными мужчинами, которые никогда и ни на что не годились; а также то, что у нас остается некоторое количество унылых и непривлекательных женщин, которые ни в ком не вызывают желания и рождены быть вдовами, никогда не имевшими мужей».
Доктор Яннис набил трубку и перечитал написанное. Прислушался, как Пелагия гремит посудой на дворике, готовясь варить лангуста. Он прочел то, что написал о красивых женщинах, и вспомнил свою жену – такую же хорошенькую, какой стала и дочь, жену, умершую от туберкулеза, хотя он сделал все, что было в его силах.
«Остров предает жителей просто фактом своего существования», – написал он, а затем скомкал лист и швырнул в угол комнаты. Так не пойдет; ну почему он не может писать, как летописец? Почему не может писать без страсти? Без гнева? Без ощущения, что кто-то его предает и подавляет? Доктор взял лист, уже погнувшийся на уголках, – его он написал первым. Это была титульная страница – «Новая история Кефалонии». Он зачеркнул первое слово и заменил его на «собственная». Вот теперь можно не беспокоиться, что упущены яркие прилагательные, и не завидовать древним историкам; теперь он мог быть язвительным к римлянам, норманнам, венецианцам, туркам, британцам и даже к самим островитянам. Он написал:
«Полузабытый остров Кефалония непредусмотрительно и необдуманно поднимается из Ионического моря; этот остров так погружен в древность, что даже камни здесь дышат тоской по прошлому, а красная земля оглушена не только солнцем, но и неподъемным грузом памяти. Корабли Одиссея были построены из кефалонийской сосны, в его охране были кефалонийские гиганты, а некоторые утверждают, что и дворец его находился не на Итаке, а на Кефалонии.
Но даже до того, как этот лукавый странствующий царь получил покровительство Афины и пустился по воле волн наперекор неумолимой злобе Посейдона, народы мезолита и неолита уже вытесывали ножи из обсидиана и забрасывали сети в море. Пришли микенские эллины, оставили после себя черепки амфор, похожие на женскую грудь могилы и потомство, которое много лет спустя после отплытия Одиссея будет сражаться за Афины, попадет под тиранию Спарты, а затем нанесет поражение даже страдавшему манией величия Филиппу Македонскому – отцу Александра, почему-то известного как “Великий” и все же еще более бессмысленно одержимого.
Этот остров населяли боги. На вершине горы Энос находилась одна гробница Зевса, другая – на крохотном островке Тиос. Деметре поклонялись за превращение острова в житницу Ионии – так же, как и Посейдону, богу, который похитил Деметру, скрывшись под личиной жеребца, и оставил ее рожать черную лошадь и мистическую дочь, чье имя позабылось, когда элевсинские мистерии[3] были вытеснены христианами. Здесь жил Аполлон, убийца Пифона, хранитель пупа земли, прекрасный, юный, мудрый, справедливый, сильный, преувеличенно двуполый – единственный бог, которому пчелы построили храм из воска и перьев. Здесь боготворили и Диониса, бога вина, наслаждения, цивилизации и произрастания, от которого Афродита родила маленького мальчика, снабженного самым колоссальным пенисом, когда-либо обременявшим человека или бога. И у Артемиды здесь имелись почитатели – у этой многогрудой девы-охотницы, богини столь непреклонно феминистских убеждений, что Актеона собаки разорвали на куски лишь за то, что он случайно увидел ее обнаженной, а героя-любовника Ориона скорпионы зажалили до смерти потому, что он непредумышленно ее коснулся. Она столь ревностно придерживалась этикета и была так скора на расправу, что за одно только не вовремя сказанное слово или пятиминутную задержку с жертвоприношением могла уничтожать целые династии. Там были и храмы в честь Афины, вечной девственницы, которая (проявив большую снисходительность в сравнении с Артемидой) ослепила Тиресия, увидевшего ее обнаженной. Она была грандиозно одарена в ремеслах, столь необходимых в экономике и домашнем быту, и служила покровительницей рогатого скота, лошадей и олив.
В своем выборе богов жители острова проявили великолепный и несгибаемый здравый смысл, ставший секретом их выживания на протяжении столетий: очевидно, что царю божеств следует поклоняться; ясно, что мореплавателям нужно умиротворять бога моря; виноторговцы должны почитать Диониса (это самое распространенное имя на острове до сих пор); понятно, что Деметра должна быть почитаема за то, что давала острову все необходимое; очевидно, что Афину должно боготворить за дарованные мудрость и навыки в решении ежедневных жизненных задач – к тому же, ей приходилось предвидеть неисчислимые напасти войн. Неудивительно, что должен был существовать и культ Артемиды, он – как надежная страховка; ведь она была кусачим оводом, и лучше бы ее укусы терпели в каком-нибудь другом месте.
Почему кефалонийцы выбрали объектом поклонения именно Аполлона – самая большая загадка, и в то же время здесь нет ничего таинственного. Особенно это необъяснимо для тех, кто никогда не бывал на острове, и совершенно понятно тем, кто знает его, ведь Аполлон – бог, ассоциируемый с властью света. Чужаки, приезжающие сюда впервые, слепнут на два дня.
Кажется, этот свет не связан ни с воздухом, ни со стратосферой. Он абсолютно девствен, дает потрясающую ясность зрения, обладает героической силой и яркостью. Он выявляет краски в их подлинном состоянии до грехопадения, словно они взяты прямо из воображения Господа во дни начала Творенья, когда Он еще полагал, что все идет хорошо. Темная зелень сосен бездонно и гостеприимно глубока; океан, обозреваемый с вершины утеса, бескорыстно преподносит свои небесную лазурь и бирюзу, все изумрудные, голубовато-зеленые и лазоревые оттенки. Глаз козы – живой полудрагоценный камень, нечто среднее между янтарем и шпинелью, а сверчки – светящаяся зелень молоденьких побегов травы в первозданном Эдеме. Как только глаза приспособятся к пронзительной непорочной чистоте этого света, в любом другом месте свет будет казаться жалким и промозглым – он стоит лишь того, чтоб скользнуть по нему взглядом, обманутая надежда, позор. Даже в морской воде Кефалонии видно лучше, чем в воздухе любого другого места; можно плыть по воде, разглядывая далекое дно, и отчетливо видеть мрачных скатов, которые почему-то всегда сопровождают маленьких камбал».
Ученый доктор откинулся на спинку стула и прочел написанное. Оно показалось ему по-настоящему поэтичным. Он прочел еще раз и посмаковал отдельные фразы. На полях написал: «Не забыть: все кефалонийцы – поэты. Где бы это упомянуть?»
Он вышел во двор и облегчился на пятачке, где росла мята. Проазотил растение в строгом чередовании, завтра наступит очередь душицы. Вернулся в дом, как раз чтобы поймать козленка Пелагии, с явным удовольствием поедавшего его записи. Доктор выдернул лист изо рта животного и выгнал его из дома. Козленок пронесся в дверь и негодующе замекал, спрятавшись за массивным стволом оливкового дерева.