Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А прямо и выше было что-то и темнее, и синее снега. Посередине этого синего куска была точно золотая дырочка; по краям она шевелилась, тихонько трепетала. Вася долго-долго смотрел, потом подумал: «Это звезда», — подумал со странным каким-то равнодушием. Он уже переставал чувствовать холод, все увеличивающийся; цепенел в нем, будто замерзая, и страх. Лежал так неподвижно, все так, все так, навсегда. Тихо погасали мысли…

Вдруг что-то большое, черное, наклонилось сверху, заслонило звезду, и сейчас же такая невообразимая, разрывающая тело, боль схватила, что он едва успел вскрикнуть, — и все провалилось куда-то: и боль, и он сам.

Но вот опять… Открыл глаза: темно, холодно, больно, лежит на спине, как лежал, — а что-то изменилось. И холод чувствует. И снег не синеет сбоку. И звезды нет.

Медленно-медленно входило понимание. Ранен был, бросили в снегу… Но сейчас он не на снегу: на подстилке, шинелью укрыт, и будто в халупе, или в палатке: в углу вон огонек светится. Опять попытался шевельнуться — и застонал от боли, закрыл глаза. А когда открыл, увидел над собой незнакомое бородатое лицо. Вдруг вернулся и страх: белым попался!

— Ну-ну, не ворошись, завязано плечо-то, — грубовато сказал незнакомый человек. — Разбередишься. Как тащил тебя оттудова, — крови-то под тобой! Ну да теперь ладно будет. Слава Господу, аминь теперь.

— Вы меня… Я у белых?

— Чего там, белые, серые… Вот скажу батьку, так узнаешь. Спи-ка лучше. Либо постой, дурашка, испей вперед горяченького, я сейчас…

Снова все будто провалилось. Но откуда-то, как из тумана, медленно начало выплывать что-то старое, древнее, словно уж нездешнее. И когда бородач в военной куртке принес дымящуюся кружку, бывший студент Вася в полусне проговорил: «Отец Нафанаил».

Лицо бородача расплылось улыбкой.

— Ишь, признал, дурашка! А я тебя — уж тут, уж как сюда притащил. Я, после дела, все иду глядеть, не жив ли кто, из этих, остался. Не подбирают они своих. Не разумеют ничего такого, не дадено. Вот, ныне — какая ночь? Ныне звезды играют, на земле мир, в человецех благоволение. А заместо того, в самую звезду, прибегли, бац-бац, набили кого ни попадя, покров земной осквернили, вот те и человецы. А эти и своих побросали. Не разумеют, вражьи дети.

— Плевелы? — слабо улыбнувшись, сказал Вася, опять точно во сне, точно не сам сказал.

— Какие там плевелы! — ничуть не удивился бородач. — Люди, че-ловеки, в соблазн впавшие, вот кто! У тебя-то у самого, нешто ты ведал? Господи-батюшка, широко ныне соблазн раскинулся, до самых до Божьих путей. И на мою долю хватило. По мне, что ли, с винтовкой на людей смущенных идти? Ну нельзя тоже. Не своя обида, Царю Небесному обида. Как пошло это Ему надругание, разор там, убили отца игумена, — я рясу прочь, да к батьке к нашему. Послужу, думаю, на свою долю, а то и кончину приму. Ныне доля моя кончилась. Велел нам батько назавтра — кто куда к границам пробирайся. Ну, мне на Афон есть указание. А там — как Бог еще откроет.

Прибавил, помолчав:

— Папа-то с мамой не живы, чуется мне. Зинку жаль, не пропала бы. А ты как? Неужто — волей?

— Не знаю… — простонал Вася.

Он, действительно, ничего уж как будто не знал, и слова Нафанаи-ла полуслышал, полупонимая. Он только жался, как озябший, очень больной, покинутый ребенок.

— Вы… вы не оставляйте меня, отец Нафанаил, — прошептал он. — С собой возьмите, куда вы… хоть на Афон.

Нафанаил заулыбался, закивал курчавой головой.

— Ладно уж, где тебе. Ишь, дурашка, на Афон захотел! Лошадку, санки надо будет на завтра спроворить, вон ты еще какой, пока-то оклемаешься. И то путь не ближний, время студеное, и как Господь: даст ~~ беспокойные Палестины. А ты страху не имей. Верному и Бог

верен. Достигнем и на Афон… Постой, шинелишка-то сырая, дай свою принесу, посуше.

Принес, укрыл Васю и сказал с жалостью:

— То-то, дурашка. Спи, не бойся. Попадем, куда надо. А там, дале, как Бог откроет. Какое еще служение укажет.

Боль затихла. Плыли, качались в дреме Васиной какие-то образы, что-то и близкое, и незапамятное вместе. Зеленая звезда щурилась и дрожала перед его закрытыми глазами, — может быть, та, что видел Вася, лежа на спине, в перебудораженном, кровавом снегу? Или та, в давний-давний июльский вечер за рощей взошедшая, над речкой? А может быть, и просто чудилась она ему, потому что из уголка халупы, где огонек мерцал, и возился отец Нафанаил, доносилось чуть слышно низко-рокочущее пенье и слова:

«…Волеви же со Звездою путешествуют…».

ПОСЛЕДНЯЯ ЕЛКА

Рассказ

…Нам было тогда ужасно весело. Молодость, конечно, но и в молодости такое веселье, как в эти дни, — редкость. Словно воздух играл вокруг, как вино, и пьянил нас. Он, положим, и был такой, — зимний-то, горный воздух. Я расскажу вам эту историю, ничего, я люблю ее вспоминать, хоть и странно она кончается. Впрочем, вы в ней, может, и странного ничего не найдете: частный эпизод, «кончившийся естественной случайностью…».

Собеседник мой поднял на меня милые голубые глаза и улыбнулся, отчего по худым щекам его поползли длинные складки. Но и в них было что-то милое, как во всем его тихом, отнюдь не печальном, лице: другого слова к нему, кроме «милое» и не подберешь. Мы встречались с этим человеком иногда, по вечерам, в небольшом парижском кафе. И я каждый раз был рад встрече, хотя разговаривали мы не много, и я почти ничего не знал о нем: знал, что он живет где-то в комнатке, неподалеку, что есть у него работа в одном инвалидном учреждении, — плетет корзины и сиденья стульев. То, что правой ноги у него нет, — деревянная, — не мешало бы взять, конечно, работу посложнее: но у него и правая рука не очень хорошо действует; к плетенью же ничего, приспособилась.

Вот и все почти, что я о нем знал — он был неразговорчив. Но в этот день, — один из суетливых предрождественских парижских дней, когда все кругом бежит, спешит, блестит и кучи пышных зеленых елок громоздятся на тротуарах, — в этом день, или вечер, я застал моего знакомца каким-то особенно радостным. Он сидел в привычном углу, за кружкой пива, и сразу мне улыбнулся. Мы заговорили о празднике, о елках. Тут-то он и предложил мне рассказать о своей «последней елке», когда было так «ужасно весело все время, почти до конца»…

…Я, конечно, не умею рассказывать, но вы не обращайте внимания, это я, как умею, для себя вспоминаю. Случилось тогда, что мы, ваша семья, да семья тетки моей, да еще третья, очень нам близкая и дружественная, поехали все из Петербурга, на рождественские праздники на Кавказ. Выбрали небольшой курорт горный, где летом и бывает народ, а зимой — мало: ведь у нас тогда, в России, зимний спорт в моду еще не входил, а в тот год военный, и вообще было не до новых мод. Ну вот, отправились мы, все вместе, — третья семья, впрочем, на два дня раньше уехала. Отцы, понятно, остались, не до путешествий: матери только; нас же, детей было человек двенадцать. Я говорю «детей», но собственно детей, и то не маленьких, лет 8–9, оказывалось всего двое, либо трое (не помню уж), а другие — молодежь, одного, приблизительно, возраста, очень зеленого. Я — гимназист-шестиклассник, — первый ученик, извините! — брат Миша годом моложе, ну и кузены мои, и приятели, и куча барышен из трех семей, — все почти однолетки. «Старик» между нами был один: студент Порфирий, филолог-первокурсник, племянник дружеской семьи. Он был худой, неловкий, в очках и сначала не то важничал (20 целых лет!), не то стеснялся, но скоро мы и его захватили в нашу «банду». А мы именно сделались бандой. Как только увидели разноцветные искры солнца на снегах, как вдохнули этот белый, крепкий воздух, так словно с ума от веселья сошли: сбивались, с раннего утра, в кучу, и все бы нам бежать куда-нибудь по этой сияющей белизне, зарываться в нее, или на деревья лезть, тоже белые, с тяжело висящими ветками.

Кроме того, мы были влюблены; почти все, как я подозревал; о себе не подозревал, а твердо знал (и теперь знаю), что влюблен — в Женичку. Какая она, — что в этом? Я вот перед собой ее сейчас вижу, а глаза черненькие, раскосые немножко, — такие веселые! И губку верхнюю, чуть-чуть вперед, и пушок на щеках золотистый, — ну, а кто когда лицо так описал, чтоб другой его увидел?

60
{"b":"143892","o":1}