Франция, повторяю, большевиков и не знает, и не понимает, не имея с ними опытного соприкосновения. Об опытах, вроде путешествия Эррио («Алисы в страну чудес») и вроде, — я не говорю. С ними, в лучшем случае, можно не считаться. И все-таки, опасность коммунизма во Франции, даже опасность левой революции, минимальна. Не оттого, что мало усердствует в пропаганде Москва и мало помогающих «своих». Но в критическую минуту, — если бы таковая настала, — здравый смысл и долголетняя привычка к свободе все равно взяли бы верх.
Именно так относится к Франции, — спокойно и трезво, — тот слой русской эмиграции, с которым я больше всего соприкасаюсь. Слой, преимущественно, «молодежи». Но определение это широкое. На воскресных наших собраниях (особенно многолюдных в нынешнем году) рядом сидят и родившийся перед войной, и бывший участник ее, или участник войны гражданской. А то и кто-нибудь уже с седеющими висками. Да, скажут мне, но не все ли равно, что они думают о политических событиях, да еще чужой страны, ведь это не «политики». Конечно, не политики. Это «всяческая» молодежь, самых разных дарований и культурных устремлений, и, однако, связанная между собою: не цифрой возраста, а чем-то внутренним, более важным и сложным. Опытным прикосновением к современности (в борьбе за жизнь), знанием, что многое, когда-то реальное, уже не реально, уже не существует… между прочим и политика «в добром старом смысле» (что не секрет для большинства самих старых «политиков»). Но главная связь между людьми данного круга, это их общая «молодая» способность (и воля) к движению во времени, к применению; не застывшая капля «elan vital» [138]. Любопытно, что, когда в эту среду попадает человек без таких «молодых способностей», он, независимо от возраста и дарования, — к искусству ли, к политике ли, — тотчас ощущается как инородное тело. О нем говорят: он — не «мы».
Другое дело, что и самые эти «мы», фактически, по обстоятельствам, занимаются весьма разнообразными и неожиданными ремеслами. Кому неизвестно, что нынешние русские молодые писатели, художники, ученые, поэты, политики — (по склонности и дарованиям) — в то же время шоферы, маляры, бухгалтеры, торговцы, даже землекопы. Но это в счет не идет, конечно.
Удивляться ли, что в разнородной среде, но со своим неопределимым единством, политики «доброго, старого образца» (и художники того же образца) — чувствуются телами инородными? Есть, впрочем, одно исключение: молодой среде оказался не чужд достаточно известный наш «политик», — Керенский. Наблюдая со стороны, вижу: и разноголосица, и нелепые, подчас, споры, — но Керенский для «молодежи» в какой-то степени «мы». Почему? Да опять потому, что он живет, как ни в чем не бывало, с молодым свойством изменяться — переменяться, двигаться во времени; потому что он уже не политик-интеллигент довоенного образца, ни даже «главноуговаривающий» 17-го года. Он переменялся — изменялся вместе с переменой времен. Есть тут и еще один секрет: надо
«Изменяться, но не изменять…».
Мне кажется, — раз уж мы заговорили об известном слое русской «молодежи», — что лишь из чего-то подобного выйдет новая русская интеллигенция. Как прежняя не состояла из одних политиков, из одних художников и т. д., а складывалась из множества разнородных элементов, имея все-таки свою цельность, — так и новая. Не по-«советски» новая, конечно, ибо возьмет кое-что и от старой. И будет, вероятно, еще более цельной, так как современному сознанию раскрывается близкая связь между самыми разнородными областями жизни и деятельности.
Но пока это все лишь далекие гадания. Создастся ли новая русская интеллигенция, или нет, никто не знает. Я говорю лишь о возможностях; и о том внутреннем процессе всестороннего изменения, который явно происходит… ну, хотя бы в этом маленьком уголке русских молодых зарубежников. Они не политики… но порою их взгляд на события, даже чужой страны, имеет свою ценность, пока растерявшиеся старые политические заправилы плетут свои непрочные кружева.
А в конце концов никто сегодня не должен бы пускаться в политические предсказания. Завершение парижских событий впереди. Только что прошедшая демонстрация (или манифестация?) «левых», закончившаяся арестом почти 1000 человек, маленькую французскую демократию не очень обеспокоила; однако вызвала вопрос: «А что будет 1-го мая?» «Mais nоn mais nоn» [139], - возражает другой, — я знаю: будет что-то не первого, а двадцатого мая…».
Поживем — узнаем.
P. S. На последнем, как всегда многолюдном, воскресном собрании «интеллигентной молодежи» присутствовала парижская гостья — Т. В. Чернавина. Кто не знает «Записок вредителя» и «Жены вредителя», этого беспредельно-ясного свидетельства о России советской, и полную ужаса эпопею их бегства из Соловок, с ребенком? В Париже доклады этой интеллигентной, прямой и мужественной женщины привлекают громадную аудиторию… русскую, конечно. Но об этом, о разнице между Парижем и Лондоном (Чернавина была раньше в Лондоне) и о многом еще, слишком долго было бы рассказывать. Да и передача разговоров во время воскресной «встречи» заняла бы слишком много места. Т. В. Чернавина не без любопытства, кажется, присматривалась к новой для нее, толпе интеллигентных молодых зарубежников (о, — «старых», по-советски!). Но вот главное: они, как вся русская эмиграция, знают, конечно, то, что рассказывает нам Чернавина. Одни больше, другие меньше, но знают все.
Между тем, сидя рядом с этой маленькой, энергичной русской женщиной, нельзя было не почувствовать: она знает еще что-то, в словах невыразимое, нам уже неизвестное. Ее еще облекает незнакомый нам сегодняшний советский воздух. Мы лишь веянье его ощущали, не понимая; и — я не знаю, несчастие это наше, или нет, — непонимание? Год-два человеческой жизни — и Чернавина потеряет свое страшное, подкожное, «знание» несказанного. Может быть, — я говорю «может быть», — без такой потери нельзя и здесь вести «человеческую» жизнь. Может быть, хорошо, что мы не проникаем в этот «воздух смерти».
О ВСТРЕЧАХ С КОРОЛЕМ АЛЕКСАНДРОМ
На съезде русских писателей. — Речь Немировича-Данченко. — Король забывает русскую речь. — Петербургские воспоминания. — Цельная личность
Давно сказано, что нет горшей боли, — «II n'est pire douleur» — нежели счастливое воспоминание во дни несчастий. Оттого, должно быть, так трудно мне сейчас возвращаться памятью к нашей поездке в Югославию, поездке сравнительно недавней. За годы во Франции, мы, — я и Мережковский, — не одну совершили поездку в «послевоенные» страны: но поездка в Югославию стоит особняком; она — прорыв в унылой цепи последних годов…
Была осень. Мы ехали с юга, с Ривьеры, — из лета. В Италии (бывшей Австрии) — знакомая по Парижу осень мокрая, серая. Но уже в последние ночи в вагоне, перед Белградом, и ранним утром на белградском вокзале, пахнуло осенью русской: бледное солнце, острый холодок. Русской осени, «красоты ее смиренной, не поймет и не оценит гордый взор иноплеменный…», но русские понимают и помнят несравнимую прелесть ее, пусть редких, ясных дней.
И там же, на вокзале, — новые глаза людские, без чуждости или равнодушия глядящие на «изгоев»… Я не собираюсь описывать наше пребывание в Югославии, но так как мы приехали на русский писательский съезд (за все годы такого съезда не было ни в одной европейской стране), скажу несколько слов хотя бы о его открытии.
На открытие мы попали прямо из вагона. Громадная, глубокая зала нового, недавно отстроенного, университета. Сверху донизу — головы, головы… уже не публика, — целый народ! Мы, (гости съезда и хозяева) сидим на длинной эстраде, перед таким же длинным столом; посередине — кафедра.
Осматриваюсь, кое-кого узнаю. Рядом со мной — А. И. Белич (академик, писатель, один из инициаторов и главных устроителей съезда, неизменный друг русских), с другой стороны — Б. К. Зайцев. Потом еще кто-то, лица знакомые и полузнакомые, когда-то виденные, будто во сне, и вдруг вспомнившиеся… Речь на открытии читает В. И. Немирович-Данченко. Что за чудесный, широко и плотно сшитый старик! Белая раздвоенная борода, громкий, бодрый голос. Восемьдесят пять лет, — вы, молодые, ну-тка!