«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!..» [121].
Кончилось же это совсем плохо: едва пошли разгромы — новые друзья «поэта» скрылись, а он, «редактор», к ужасу своему, попал в крепость. Выпущенный под залог, усердием друзей старых, — убежал за границу и превратился — нежданно-негаданно, безвинно и бессмысленно, в вечного эмигранта.
А разгромы, всяческие, ждать себя не заставили. Начав, после Москвы, свое дело «успокоения», правительство его уже не прекращало. Дело, сказать правду, нелегкое: со «свободами» манифеста, в первое время, надо же было считаться, не все привычные методы годились; а «успокоения» требовали сверху немедля. Ошибочек, да и нелепостей, пошла от усердия куча. Помню один «литературный» обыск, во время самого «аполитического» собрания у Вяч. Иванова: происшествие более комическое, нежели страшное. Арестовали, впрочем (на одну ночь), мать поэта Волошина: она была, по обычаю своему, в шароварах; это показалось, должно быть, подозрительным.
Когда сходился наш самый близкий, сильно поредевший, кружок «духовной» и «светской» молодежи, разговоры, опять и опять, шли о «самодержавии». Вопрос ведь поднят был еще в Собраниях… и как теперь обострился! Студенты, за один-два года, успели вырасти, словно за 10 лет. Даже те, оставшиеся, не ушедшие в действенную политику с головой, подобно Леониду Семенову, ставили теперь вопрос реально. По существу спора не было: чисто «духовная» формула — «самодержавие от Антихриста!» — так или иначе принималась всеми. У «светских» и без Антихриста довольно находилось исторических и философских доводов для такого же горячего отрицания абсолютизма. Конечно, была в попутных спорах и отвлеченность, порою наивность; но когда же, если верить Достоевскому, обходились без этого «русские мальчики»? «Да, — говорили одни, — самодержавие должно быть уничтожено; но надо, при этом, чтобы сама «идея погасла в умах»; иначе оно непременно вернется, без личины или под личиной, а с ним и рабство».
Другие кричали: «Пожалуйста, гасите идею! Через пять десятилетий вы еще будете сомневаться, совсем ли она в народе погасла! А что, если и теперь ее почти уже нет? Свергнутое самодержавие увлечет за собой и свою идею!».
Но как здесь, так и в других, думается, кругах, еще сохранялись тогда иллюзии относительно дарованных «свобод», конституции, парламента… Что же, мол, за самодержавие, если будет Дума? С ней начинается политическая жизнь в России; фактом бытия своего Дума уничтожает и самодержавие, и само его имя.
В церковной среде происходило какое-то движение, но уходящее внутрь. Тернавцев вдруг увлекся московской рабочей организацией, — ее окрестили впоследствии «зубатовщиной». Считается, что это была затея мрачно реакционная. Вряд ли так: мы были у Тернавцева на двух заседаниях, вместе с несколькими либеральными церковниками; присутствовало 6–7 московских рабочих-делегатов. И впечатление от этих вечеров у нас осталось скорее хорошее. Впрочем, тернавцевского увлечения мы не разделяли, и как потом дело обернулось — я не знаю.
Время, между тем, шло… летело, вернее. Вся зима 1905–1906 гг. видится мне теперь, как одна черта, разноцветным зигзагом промелькнувшая и погасшая.
ФЛОРЕНЦИЯ СЕГОДНЯ
I
Есть города, которые любишь, как живые существа. Любишь не за красоту, не за историю, не за историю своей жизни, с ними связанной, — а за все это вместе. Такова для меня Флоренция. В памяти сохранился ее живой образ, и мне даже не хотелось, после долгих годов разлуки, вновь увидеть ее — сегодняшнюю. Ведь и долгие годы эти были особенные годы, когда не только мы, «покорны общему закону», переменились, — изменилось все и вся вокруг… Конечно, древняя красота Флоренции неизменна; но ее ли, такую известную, описывать? А новая жизнь — можно ли понять ее в несколько дней, разобраться так, чтобы сделать добросовестно объективные выводы?
И я хочу ограничиться, в моих заметках, просто импрессионизмом. Просто рассказать о виденном и слышанном, передать впечатления от новой Флоренции, какими они создались, не утруждая себя ни выводами, ни заключениями. Это хороший метод, он дает и объективность известную, и самую свободную свободу.
Когда-то мы подолгу живали во Флоренции. Отсюда ездили по бесчисленным маленьким городкам Италии и возвращались. Дважды были в селении Винчи, подымались даже на Monte Albano с ее белыми дроздами и белой лесной земляникой. Дроздов, впрочем, не видели, но земляники, действительно, совершенно белой, и во Флоренцию привезли целую корзинку.
Профессор Уциелли в Винчи, с нами ездивший, первый серьезный исследователь и биограф Леонардо, — давно умер. Да и никого из тех, с кем у нас связана память о Флоренции, нет уж, кажется, в живых. Невольно думалось об этом, когда мы выезжали из Парижа. Лил холодный, точно не майский, — осенний, — дождь. Траурное небо… Да и город в те дни был траурный.
Только ночь одна, и вот, словно по волшебству, весна; даже не весна — «primavera» итальянская, со стерто-нежным небом над нежной зеленью холмов. Мы это небо, именно это, узнаем: такое здесь оно было, такое осталось. Узнаем скоро и наклоненную башню, увитую галерейками, — она как на ладони, — это Пиза. Площадь перед древней башней заросла ли, как прежде, травой?
На флорентийском вокзале нас встретило несколько человек, — председатель и члены учреждения, которое пригласило Мережковского прочесть во Флоренции лекцию. Мы, в Париже, не совсем, признаться, понимали, что это за общество; да и трудно было понять издали, так как ни во Франции, ни в других странах подобных учреждений нет. Во всех крупных городах Италии имеются «комитеты» (отделения?) этого общества «высокой культуры» (Alta Cultura). Комитет Флоренции устраивает по веснам «интернациональные культурные недели», т. е. приглашает для лекций более или менее известных писателей других стран. В программе нынешнего года были, между прочими, Томас Манн, Стефан Цвейг, Поль Моран, Людвиг, американец Ezra Pound… Сбор с лекций (и не малый, вероятно, ибо в зале Palazzo Vecchio почти на тысячу человек) — идет в пользу «Дома интернациональных студентов».
Эти подробности мы узнали после. С вокзала, еще в зимних шубах, едем по солнечным улицам — домой.
Какое окно в нашей комнате! Лучшее место на Лунгарно, почти у самого Ponte Vecchio. Внизу — тихий и быстрый, бледно-малахитовый Арно, под тихим вечерним солнцем; на той стороне — ряд старых домов, купающих подножия прямо в воде. И колокола! Колокола! Давно мы их не слышали.
Это хорошо, что лекция еще не завтра, не послезавтра. Успеем осмотреться. Арно-то знакомый, а божественный купол флорентийской Марии Цветов тот же, а все-таки, мы в незнакомом городе, в незнакомой его жизни.
Еще в Париже мы получили несколько приглашений: от четы Строцци (есть ли в Италии дворец прекраснее Строцци?), от клуба Л. да Винчи, от «Unione», — Союза, который так непонятен, что мы даже просили кого-нибудь оттуда зайти к нам, в день приезда, чтобы сговориться.
Это, кажется, тоже что-то вроде интеллигентно-культурного общества с отделениями по всем крупным городам. От него пришла сначала маркиза делла Р., пожилая дама, а затем другая, молодая, бар С-Н, она соседка, живет в старинном палаццо своем, рядом.
Решаем Унион посетить перед самым отъездом. А с соседкой завязываем что-то вроде приятельства: она зовет нас завтракать, потом вечером. У нее можно, кажется, встретить кое-кого из интересных нам, и неведомых пока, — «фашистов».
* * *
Веселый город Флоренция, веселые и прелестные улицы, говор и быстрый шаг текущей толпы, такой знакомый итальянский «rumore»… [122]Отчего сегодня мне все это кажется еще ярче, еще веселее? А древние церкви и дворцы — еще прекраснее? В каком, должно быть, угрюмом и злом сумраке протекли эти долгие годы, если здесь, на свету, и знакомое — как новое.