Он уже погубил дюжину благородных и богатых молодых людей. Между тем советы, которые он давал им, были превосходны: вольно им было играть, не зная толку в картах; вольно было разыгрывать роль джентльмена наездника, не выучившись ездить, и роль дуэлиста, не бравшись ни за шпагу, ни за пистолет! Рудольф всегда говаривал, и не без основания, что для того чтобы быть, что называется, львом, нужно иметь природные хорошо развитые дарования и что истинно великий жуир — такая же редкость, как великий поэт.
Когда Рудольф ушел, Амина позвонила горничной и потребовала одеваться, чтобы отдать Флорансе визит, как следовало, потому что в цыганском царстве пародия на обычаи большого света исполняется с величайшей строгостью.
Флоранса занимала на улице Святого Лазаря обширную квартиру, меблированную с роскошью и вкусом истинно знатной дамы: у нее не было ничтожных мелочей и безделушек, которыми заваливают сперва этажерки, а потом чуланы: у нее толстые мягкие ковры, дорогие обои, флорентийские или античные бронзовые медали, вот и все.
Когда Амина вошла, Флоранса поспешно задвинула столовый ящик, в котором у нее лежало несколько запачканных черным порошком бумажек, встала и с достоинством и любезностью пошла навстречу к гостье.
После обыкновенных вопросов и ответов, с которых начинаются разговоры, Флоранса очень развязно спросила:
— Кстати, что вы сделали с Дальбергом?
— Я? Ничего.
— А я думала, что он один из ваших обожателей…
— Нет, подлинник белокурого портрета — мадемуазель Клара — кажется, совершенно наполняет его сердце.
При этом имени Флоранса вздрогнула и побледнела так сильно, что Амина приметила и спросила:
— Что с вами, Флоранса? Вы изменились в лице!
— Ничего… так… волнение, от которого не могла удержаться. Так ее зовут Клара?
— Клара Депре. Но вам что же до этого?
— Правда, я сумасшедшая… Какое мне дело до них!
— Я писала Дальбергу, чтобы он пришел получить портрет на условиях не очень, кажется, тягостных, но он не пришел.
— Стало быть, он очень любит ее? — сказала Флоранса со вздохом.
— Как вы произнесли это!.. Уж нет ли у вас к Дальбергу… какой-нибудь страстишки, Флоранса?
— Что ж делать… да! — отвечала Флоранса с чувством, которое, будь оно притворным, сделало бы честь прекраснейшей актрисе.
Она заслонила лицо рукой, как будто хотела скрыть краску.
— Да, я люблю его… что ж мне делать! Ревность вчера привела меня к вам.
— А! Холодная Флоранса! Попалась наконец в огонь! Правда, что нет саламандры, которая бы наконец не сгорела.
— Ах! Что я могу сделать с сердцем, которое занято Кларой и Аминой!
— Добродетелью и сладострастием, — прибавила Амина, — хорошо же вы попались на первый раз, нечего сказать!
— О! Если бы медальон был не у вас, а у меня, я разбила бы его, растоптала бы ногами!
— Вот ваши манеры! Нет, я похладнокровнее: я берегу его, чтобы научить Дальберга, как жить, и это вовсе не потому, чтобы я сколько-нибудь дорожила таким деревенским молокососом.
— Я думала, вы расположены к Дальбергу. Так я ошиблась?
— Мне нравится только его любовь к другой. Сам он уже успел надоесть мне.
— Так эта Клара очень хороша?
— Между нами говоря, да… недурна.
— Покажите мне этот портрет… Он с вами?
— Он всегда со мной. Но после нежных чувств, которые вы обнаружили, я могу показать вам его только издали.
Флоранса неопределенно протянула руку и опять опустила, потому что Амина действительно показала портрет очень осторожно.
— Какая ясность лазури в этих глазах и какая девственная чистота на челе, — говорила Флоранса с жалобно-восторженным выражением.
— Все это сегодня же несколько помутится, за это я вам ручаюсь, — возразила Амина, — глазки эти покраснеют от слез, и сегодня же мамзель Клара Депре смертельно возненавидит месье Генриха Дальберга. Когда же наша соперница будет устранена, на поле сражения останемся только мы вдвоем, и тогда вам нетрудно будет одержать победу, ибо… я чувствую, что я соискательница, недостойная вас.
Кончив эту тираду с коварно-торжествующим видом, она поклонилась Флорансе и вышла.
Флоранса задумалась.
— Все не так, как я полагала. Я чую Рудольфа в этой интриге. Амина — его орудие. Бедная Клара! Бедный Дальберг!
Клара в тот день была задумчива и печальна, как будто предчувствовала недоброе.
Утром она была в церкви и нашла в книжном ящике записку, которую прочитала и сожгла, подобно прежним. Таинственная переписка, казалось, доставляла Кларе только дурные вести и горькие думы, потому что всякий раз, когда в ящике оказывалась загадочная бумажка, бедная девушка целые дни тосковала. Но никогда еще она не бывала в таком унынии, как в этот день. Покрасневшие глаза, хотя несколько раз промытые свежей водой, доказывали, что она долго и горько плакала.
Даже приход Дальберга, которого Депре накануне пригласил к обеду, вызвал лишь слабую улыбку на побледневших губах. Сам Генрих был далеко не спокоен и хотя притворился веселым, однако ж плохо скрывал озабоченность. Без простодушной веселости старика Депре обед походил бы на поминки. Депре один придавал живости и движения молчаливому обществу. Он, впрочем, приписывал это безмолвие самосозерцанию счастливой любви и важным размышлениям по поводу близкого вступления в брак, потому что Генрих уже формально просил Клариной руки.
После обеда сели за вечный бостон. Наступала ночь. Генрих, казалось, приободрился, и Клара стала дышать свободнее.
Вдруг в десять часов дверь с шумом отворилась, вошел рослый лакей в ливрее, которую Дальберг тотчас узнал, направился к Депре с коробочкою и с письмом в руках и звонким голосом доложил:
— Приказано отдать господину Депре в собственные руки от мадемуазель Амины де Бовилье.
— Демон побеждает! — вздохнула Клара и, побледнев, откинулась на спинку кресел.
Лакей, беспристрастный посреди всеобщего остолбенения, силясь удержать равновесие, подошел прямо к Депре, который отделился от группы. Лоб у него был в поту, мутные глаза и красное лицо доказывали, что молодец совершил обильные возлияния, однако ж он не шатался, и его почтительно наглое положение не утрачивало своей правильности.
— Мадемуазель Амина де Бовилье? — повторил Депре, стараясь, по-видимому, собрать свои воспоминания: чего она может желать от меня? Я в первый раз слышу это имя.
— Между тем оно довольно известно в Париже, — заметил лакей с самодовольной улыбкой.
В этот короткий промежуток времени Дальберг несколько раз менялся в лице, и черты его выражали величайшее беспокойство.
Клара, неподвижная и холодная, как статуя, казалось, уже не принадлежала этому миру.
В нерешимости между коробочкой и письмом Депре несколько колебался и наконец решился наперед распечатать письмо.
Едва он прочитал несколько слов, изумление его превратилось в живейшее негодование. Он бросил строгий взгляд на дочь и потом теми же глазами выразил Дальбергу самое убийственное презрение.
Письмо было такого содержания:
«Милостивый государь, у вас есть очаровательная дочь, которой единственный недостаток состоит в тороватости на свое изображение. В прилагаемой коробочке вы найдете портрет, которому следовало висеть на груди Дальберга. Отдайте его от меня мадемуазель Кларе, чтобы она могла снова повесить его туда, откуда я его сняла. Этот ничтожный случай, я надеюсь, не разрознит пары, столь очевидно созданной для того, чтобы понимать друг друга.
Примите, милостивый государь, уверение в почтении, с которым имею честь быть вашей покорнейшей слугой.
Амина де Бовилье,бывшая актриса».
Не веря еще такой дерзости и предполагая какую-нибудь мистификацию, Депре судорожно отстегнул крючки коробочки и… убедился в правдивости сказанного в записке.
Портрет его дочери в девственной свежести своей действительно улыбался на алом бархате, которым была выложена коробочка.