Стыдливые звезды уже не смотрели на нее, — их целомудренным золотым очам не вынести бы такого зрелища; само небо заволоклось — над залой поднялась, как купол, раскаленная мгла.
Клеопатра опять села возле Мериамуна. Ночь истекала, скоро тьме предстояло рассеяться; в неистовство красных огней робко просачивался голубоватый свет, словно лунный луч, упавший на раскаленные уголья; верхние аркады окрасились легкой синевой — светало…
Мериамун взял кубок, который подал ему зловещего вида раб-эфиоп; кубок был сделан из рога и содержал яд столь сильный, что всякий другой сосуд разорвался бы от него. Бросив на возлюбленную последний взгляд, заключавший в себе всю жизнь, он поднес к губам гибельный сосуд, в котором бурлила и кипела ядовитая жидкость.
Клеопатра побледнела и взяла Мериамуна за руку, чтобы удержать его. Мужество юноши тронуло ее; она собиралась сказать ему: «Поживи еще, чтобы любить меня; таково мое желание…» — как вдруг раздался звук рожка. В пиршественной зале появились четыре вестника на конях; то были военачальники Марка Антония, опередившие его лишь на несколько шагов. Клеопатра молча оставила руку Мериамуна. На челе ее весело заиграл солнечный луч, как бы заменяя собою снятую диадему.
— Час настал, согласись; рассвело, а с зарею прекрасные сны улетают, — сказал Мериамун. Потом он залпом осушил роковой кубок и упал, как сраженный громом. Клеопатра поникла головой, и жгучая слеза — единственная оброненная ею в жизни — скатилась в ее кубок, на дне которого лежала растворившаяся жемчужина.
— Клянусь Гераклом! Как ни спешил я, прекрасная повелительница, я все же опоздал, — воскликнул Марк Антоний, входя в пиршественную залу. — Ужин кончился! Но что это за труп валяется на полу?
— Ах, пустяки, — ответила Клеопатра, улыбаясь, — я испробовала новый яд, чтобы воспользоваться им, если стану пленницей Августа. Не угодно ли, любезный властелин, занять место возле меня и полюбоваться пляской греческих скоморохов?..
ЗОЛОТОЕ РУНО
ГЛАВА I
Тибурций был поистине весьма удивительный молодой человек, а главное, своеобычность его отличалась одним преимуществом: она была неподдельной, он не сбрасывал ее с себя дома, как шляпу и перчатки, но и в четырех стенах, без людей, перед самим собой, был подлинно оригинален.
Не сочтите его, пожалуйста, смешным чудаком, который докучает ближним своими странностями, — он не ел пауков, не играл ни на каких музыкальных инструментах, не декламировал стихи; он был ровен, тих, говорил мало, еще меньше слушал, и взгляд его из-под опущенных век, казалось, устремлен был куда-то вовнутрь.
Он проводил дни, сидя в углу своего дивана, поджав под себя ноги, обложившись подушками, и к событиям века относился с таким же безразличием, как если бы они происходили на Луне. Лишь очень немногие имена существительные имели власть над ним, и мир не видел человека менее чувствительного к звонким словам, чем он. Он нимало не дорожил своими политическими правами и полагал, что в кабаке как-никак народ пользуется полной свободой.
Образ его мыслей отличался крайней простотой: ему больше нравилось ничего не делать, чем работать; доброе вино он предпочитал суслу и хорошенькую женщину — дурнушке, а в естественной истории руководствовался одной наикратчайшей классификацией видов, по принципу: «это едят, а это не едят». Впрочем, он был совершенно чужд всего житейского и до того рассудителен, что это смахивало на юродство.
У него не было ни малейшего самолюбия; он не мнил себя главным двигателем мироздания, отлично понимая, что Земля может вращаться и без его помощи; в собственных глазах он значил не больше, чем сырный акар или уксусные угрицы; перед лицом вечности и беспредельной вселенной он не дерзал быть тщеславным; ему доводилось смотреть и в микроскоп и в телескоп, почему он и не переоценивал значение человека; он был ростом в пять футов и четыре дюйма, но допускал, что обитатели Солнца вполне могут быть ростом в восемьсот лье.
Таков был наш друг Тибурций.
Отсюда все же не следует, что он был чужд страстей. Под пеплом внешнего спокойствия тлел пламень. Однако никто не мог бы назвать имя его постоянной любовницы, и он не баловал своим вниманием дам. Как почти вся нынешняя молодежь, Тибурций, не будучи ни поэтом, ни живописцем, прочел много романов и видел много картин; лентяй по натуре, он предпочитал жить чужим опытом; он любил любовью поэта, смотрел глазами художника и лучше разбирался в портретах, чем в лицах человеческих; действительность ему претила, а жизнь среди книг и картин отучила считать мерилом истинности живую природу.
После мадонн Рафаэля и куртизанок Тициана дурнушками стали в его глазах признанные красавицы; по сравнению с Лаурой Петрарки, дантовской Беатриче, байроновской Гайде, Камиллой Андре Шенье ему казалась вульгарной женщина в шляпке, современном платье и накидке, любовником которой он мог бы стать; правда, он не требовал идеала с белыми крылышками и нимбом; но изучение античной скульптуры и различных школ итальянской живописи, соприкосновение с высочайшими произведениями искусства, чтение поэзии — все это выработало в нем изощренный вкус и чувствительность к форме, и он не в состоянии был бы полюбить женщину прекраснейшей души, если ей не даны плечи Венеры Милосской. Вот почему Тибурций и не влюблялся.
Эту одержимость красотой выдавало великое множество статуэток, гипсовых слепков, рисунков и гравюр, висевших на стенах и загромождавших комнату Тибурция, о которой буржуа сказал бы, что это просто немыслимое жилье, так как, кроме упомянутого дивана и нескольких разноцветных подушек, разбросанных по ковру, мебели не имелось. У Тибурция не было секретов, поэтому он обходился без секретера, однако и без комода, ибо давно убедился в том, что эта удобная мебель создает неудобства.
Тибурций редко появлялся в свете, и не потому, что был нелюдим, а по халатности; он радушно принимал гостей, но никогда не отдавал визитов. Был ли Тибурций счастлив? Нет, но и не был несчастлив; и только одного ему очень хотелось: ходить в красном, будь это дозволено. Верхогляды обвиняли его в бесчувственности, содержанки — в бездушии, а в сущности, это был человек с золотым сердцем, и его поиски совершенной формы открыли бы внимательному взгляду горькие разочарования в красоте нравственной. Если амфора для благовоний пустовала, Тибурций стремился возместить ее пустоту изяществом амфоры; он не жаловался, не впадал в элегическую грусть, не носил кружевные манжеты-плерезы, но было очевидно, что он когда-то страдал, что он однажды обманулся и хочет любить без риска ошибиться. А так как женщине труднее скрыть изъян телесный, чем душевный, то он удовлетворился бы совершенством формы; но увы! прекрасное тело такая же редкость, как и прекрасная душа. К тому же Тибурция совратили бредни романистов, он жил в идеальном, пленительном мире, творимом поэтами, перед взором его неотступно стояли совершенные образы, созданные ваятелями и живописцами, вкус его стал привередлив, изыскан, и то, что он принимал за любовь, было только восторгом художника. Он замечал погрешности рисунка в силуэте любовницы, не подозревая, что женщина для него только модель.
Однажды, выкурив свой кальян, наглядевшись на корреджиевское тройное воплощение Леды в его узорной оправе, осмотрев со всех сторон последнюю статуэтку Прадье, посидев сперва по-турецки, затем положив ноги на край каминной доски и исчерпав все доступные для него виды развлечений, Тибурций вынужден был признаться наедине с собой, что не знает, куда себя девать, и что со стен этой, пропитанной пылью, погруженной в спячку комнаты ползут пауки скуки. Он спросил: «Который час?» Ему ответили: «Без четверти час», — что он счел непреложным и решительным знаком судьбы. Одевшись с помощью слуги, он отправился бродить по городу и, шагая по улицам, пришел к выводу, что сердце его пусто и надо бы, как выражаются парижане, «завести пассию».