Когда я думаю о толпах запеленатых мертвецов, о мириадах иссохших призраков, которыми заполнены погребальные колодцы и которые лежат там уже две тысячи лет, меня охватывает ужас и по телу пробегает дрожь. Они лежат там лицом к лицу, в безмолвии, которое ничем не нарушается, даже шорохом червя, пробирающегося в могилу, причем этих покойников еще и через две тысячи лет найдут ничуть не изменившимися, с их котами, крокодилами, ибисами, со всем, что жило в одно с ними время! О чем же они говорят друг с другом, раз у них есть еще губы и раз их души, если им вздумается вернуться, найдут свои тела в том же состоянии, в каком они оставили их?
Египет поистине мрачное царство и создан отнюдь не для меня, проказницы и хохотушки; куда ни глянь — всюду мумии; они — средоточие и суть всего. Сколько ни броди — в конце концов непременно придешь к мумии; пирамиды скрывают в себе саркофаги. Все это бред и тщета. Сколько ни устремляй в небо этих гигантских каменных треугольников — труп твой останется трупом. Как жить и веселиться в такой стране, где вместо благоуханий слышишь только запах нефти и битума, кипящего в котлах бальзамировщиков, где под полом своей комнаты чувствуешь пустоту, ибо подземелья и погребальные колодцы простираются до самого твоего алькова? Быть царицей мумий, иметь собеседниками статуи, застывшие в скованных позах, — как все это весело! Будь у меня хоть какое-нибудь сердечное увлечение, чтобы умерить эту грусть, будь у меня хоть что-нибудь привлекательное к жизни, полюби я кого-нибудь или что-нибудь, будь я любима! Но никто не любит меня.
Вот поэтому-то я так и скучаю, Хармиона; любовь преобразила бы в моих глазах Египет, и бесплодная, хмурая страна показалась бы мне привлекательнее самой Эллады с ее богами из слоновой кости, белыми мраморными храмами, олеандровыми рощами и живительными ручьями. Тогда я не думала бы неотступно о чудовищной голове Анубиса и об ужасах подземных селений.
Хармиона недоверчиво улыбнулась.
— По этому поводу вам не стоит особенно печалиться, ведь любой ваш взгляд пронзает сердце так же метко, как золотые стрелы Эрота.
— Как знать царице, любят ли ее самое или только диадему на ее челе? — возразила Клеопатра. — Сверканье звездной короны зачаровывает и взоры и сердца; если я сойду с высот трона, буду ли я пользоваться известностью и успехом Бакиды, или Архенассы, или любой другой куртизанки, прибывшей из Афин или Милета? Царица — это нечто столь далекое от людей, столь возвышенное, столь обособленное, столь несбыточное! Каким надо обладать самомнением, чтобы надеяться на успех в подобной затее! Тут уже не женщина, тут величественное, священное существо без определенного пола; перед ним преклоняются как перед статуей богини, его боготворят, но не любят его. Разве кто-нибудь влюблялся в белокурую Юнону, в Палладу с глазами цвета морской волны? Разве кто-нибудь пытался покрыть поцелуями серебряные ноги Фетиды и розовые пальчики Авроры? Разве удалось какому-нибудь поклоннику божественных красавиц раздобыть крылья, чтобы полететь к небесным золотым чертогам? В нашем присутствии души леденеют от благоговения и страха, а стать любимой равным нам человеком мы можем не иначе, как спустившись в один из некрополей, о которых я только что говорила.
Хармиона не решилась что-либо возразить на рассуждения своей госпожи, однако по еле заметной улыбке, блуждавшей на губах рабыни, можно было заключить, что она не особенно верит в неприступность ее царской особы.
— Ах, как мне хочется, чтобы со мною что-нибудь случилось, какое-нибудь странное, неожиданное приключение! — продолжала Клеопатра. — Песни поэтов, пляски сирийских рабынь, пиршества до рассвета с сотрапезниками, увенчанными розами, ночные выезды, лаконийские псы, прирученные львы, карлики-горбуны, чудаки из братства неподражаемых, поединки в цирке, новые драгоценности, виссоновые наряды, грушевидный жемчуг, азиатские благовония, самые изысканные редкости, самая безумная роскошь — ничто не радует меня, все мне безразлично, все опостылело!
— Сразу видно, — прошептала Хармиона, — что у царицы уже целый месяц не было любовника и целый месяц она не приказывала никого убить.
Утомившись от столь длинной речи, Клеопатра еще раз взялась за кубок, стоявший около нее, пригубила его, изящным жестом прикрыла голову рукой и устроилась поудобнее, чтобы уснуть. Хармиона развязала ее сандалии и принялась тихонько щекотать ей пятки павлиньим пером; сон не замедлил засыпать прекрасные глаза сестры Птолемея золотой пыльцой.
Пока Клеопатра спит, поднимемся на палубу ладьи и насладимся восхитительным зрелищем заходящего солнца. Чуть выше горизонта тянется широкая лиловая пелена, сильно подсвеченная на западе рыжеватыми оттенками; соприкасаясь с лазурной полосой, лиловый цвет превращается в сиреневый и, пройдя через розовый, растворяется в голубом; в том месте, где солнце, багровое, как щит, скатившийся из кузницы Вулкана, излучает огненные языки, небо принимает бледно-лимонную окраску и порождает оттенки, напоминающие бирюзу. Вода, тронутая косым лучом, блестит приглушенно, как зеркало со стороны амальгамы или как стальной клинок с насечкой; все подробности берегов, затоны, тростники вырисовываются четкими черными контурами, которыми резко подчеркивается зыбкое беловатое освещение. Благодаря этому сумеречному свету замечаешь вдали небольшую коричневую точку, мелькающую в лучезарных отсветах, как клочок пыли, упавший на разлитую ртуть. Что это? Утка ныряет? Черепаху уносит течение? Крокодил высунул из воды чешуйчатую голову, чтобы подышать посвежевшим вечерним воздухом? Брюхо гиппопотама, еле прикрытое водной гладью? Или это всего лишь камень, обнажившийся благодаря убыли воды, — ведь старику Хапи, отцу всех вод, надо пополнить бочку, все содержимое которой он израсходовал в горах Луны, не скупясь на дождь в дни солнцестояния.
Нет, все это не то. Клянусь удачно составленными кусками тела Осириса! Это человек, он словно скользит и шагает по воде… вот уже можно разглядеть челнок, на котором он стоит… это поистине ореховая скорлупа, полая рыбка, три пригнанных друг к дружке полоски коры — из одной вышло дно, из двух других — планширы, и все это крепко связано на концах просмоленной бечевой. На челноке — мужчина, он уперся ногами в края хрупкого сооружения и гребет одним-единственным веслом, которое одновременно служит ему и рулем. И хотя царская ладья с пятьюдесятью гребцами стремительно несется вперед, челнок явно превосходит ее в скорости.
Клеопатре хотелось какого-нибудь необычного приключения, чего-нибудь неожиданного, а этот маленький, таинственный с виду челнок возвещает, по-видимому, если не приключение, так по меньшей мере искателя приключений. Быть может, в нем плывет герой нашего рассказа? Вполне возможно.
Во всяком случае, то был прекрасный юноша лет двадцати, с такой черной шевелюрой, что она отливала синевой, со сверкающей, как золото, кожей и столь совершенного сложения, что его можно было принять за бронзовую статую работы Лисиппа; хоть он и греб уже очень давно, в нем не было заметно ни малейшей усталости и на челе его не выступило ни капли испарины.
Солнце погружалось за горизонт; на его полудиске вырисовывались коричневые очертания далекого города, который был бы неуловим для глаза, не будь этого своеобразного освещения; вскоре солнце совсем угасло, и звезды, ночные красавицы, раскрыли в небесной лазури свои золотые чашечки. Царская ладья, за которой на небольшом расстоянии следовал утлый челнок, остановилась у черной мраморной лестницы, где на каждой ступени сидел ненавистный Клеопатре сфинкс. То был причал летнего дворца.
Опираясь на Хармиону, Клеопатра стремительно, как лучезарное видение, промелькнула между двумя рядами рабов с факелами в руках.
Юноша поднял со дна лодки большую львиную шкуру, набросил ее себе на плечи, проворно спрыгнул на землю, вытащил на берег челнок и направился ко дворцу.
ГЛАВА III
Кто же тот юноша, что, стоя во весь рост на обрубке дерева, осмеливается гнаться вслед за царской ладьей и позволяет себе соперничать в скорости с пятьюдесятью гребцами из страны Куш, обнаженными до поясницы и натертыми пальмовым маслом? Что за корысть побуждает и вдохновляет его? Положение поэта, наделенного даром интуиции, обязывает нас это знать, — ведь поэт должен находить не только у мужчин, но, что гораздо сложнее, даже у женщин то окошечко, через которое, как говорил Мом, можно заглянуть в сердце человека.