Когда он закрыл глаза и поцеловал ей пальцы, из толпы послышались шутки и довольные смешки. Через миг он широко распахнул глаза.
– Клянусь святым Антонием! – взволнованно произнес он. – Ох, да это просто чудо!
Старик похромал снова к помосту, спеша изо всех сил.
– Дай-ка мне еще один, – попросил он Цирюльника и тут же выпил снадобье. Когда он вернулся к служанке, та отошла, но он не отставал от нее.
– Я ваш слуга, мистрис, – сказал он с жаром и, наклонившись к самому уху, что-то зашептал ей.
– Ой, что вы, сэр, нельзя такое говорить! – Она снова отошла, он – следом за нею, и толпа довольно захохотала.
Через несколько минут Старик появился снова, все так же хромая, но ведя служанку под руку; все одобрительно приветствовали его, а затем, все еще хохоча, устремились к Цирюльнику – расставаться со своими пенсами.
Вскоре им уже не было нужды нанимать женщин, чтобы те подыгрывали Старику – Роб и сам научился искать подход к женщинам в толпе. Он хорошо чувствовал, когда чья-нибудь добропорядочная жена искренне негодовала, от такой он сразу отставал; попадались ведь и женщины побойчее, которые отнюдь не обижались на сальную шутку, а то и на мимолетный щипок.
Однажды вечером в городке Личфилд он явился в наряде Старика в трактир. Прошло немного времени, и местные пьяницы хохотали и размазывали по щекам слезы, слушая его воспоминания о любовных похождениях.
– В былые времена я ни одной юбки не пропускал. Вот, помню, попалась мне пухленькая такая красотка… волосы – что черное руно, а сиськи – доить можно. А солома под нами была нежная, что лебяжий пух. А за стеной-то ее отец, вполовину моложе меня, злой как черт – спал как младенец, ничего и не слышал.
– А в каких же годах вы тогда были, дедушка?
Старик осторожно распрямил больную спину.
– На три дня моложе, чем сейчас, – сказал он надтреснутым голосом.
Весь вечер деревенские простаки ссорились друг с другом за право угостить его чарочкой. И впервые не он провожал в лагерь шатающегося Цирюльника, а тот – своего помощника.
Цирюльник целиком отдался гурманству. В первую очередь лакомился птицей: жарил каплунов на вертеле, уток предварительно обкладывал тонко нарезанными ломтиками сала. В Вустере же он натолкнулся на людей, забивавших двух быков, и купил бычьи языки.
Вот тогда они попировали!
Сперва он прокипятил языки, потом обрезал лишнее и снял с них кожицу, затем поджарил с луком, диким чесноком и репой, поливая тимьянным медом и растопленным салом, пока сверху языки не покрылись глянцевитой хрустящей корочкой, а внутри не стали такими нежными, тающими во рту, что их и жевать почти не нужно было.
Роб едва прикоснулся к этому великолепному и сытному блюду – он спешил отыскать новую таверну, где можно было бы сыграть старого дурня. Куда бы они ни приезжали, повсюду завсегдатаи трактиров щедро угощали его выпивкой. Цирюльник знал, что Робу больше всего по вкусу эль и пиво, но в последнее время он с тревогой замечал, что подмастерье пьет и медовуху, и «пойло», и вино морат – все, что дают.
С тревогой Цирюльник всматривался в помощника, ожидая признаков того, что обильные возлияния скажутся в итоге на его собственном кошельке. Но как бы ни тошнило Роба, каким бы одеревеневшим от выпитого он ни был накануне, днем он вроде бы делал все, что положено, так же, как и всегда – за исключением одной мелочи.
– Я замечаю, ты перестал брать своих пациентов за руки, когда они входят к тебе на прием, – сказал Цирюльник.
– Вы этого тоже не делаете.
– Но ведь дар-то не у меня!
– Дар! Вы же вечно твердили, что никакого дара и нет!
– А вот теперь думаю, что он у тебя есть, – возразил Цирюльник. – Только сдается мне, притупился от выпивки, а при постоянном пьянстве и вовсе исчезнет.
– Да вы же сами говорили, что мы только фантазируем.
– Послушай хорошенько! Потерял ты свой дар или нет, а только будешь по-прежнему брать за руки каждого пациента, входящего к тебе за занавес. Им это нравится. Тебе понятно?
Роб угрюмо кивнул.
Следующим утром на лесной дороге им повстречался птицелов. Он нес на плече длинную расщепленную на конце палку с приманкой – шариками из теста, начиненными семенами. Когда птица подходила к приманке, он дергал за веревочку, и щель на палке смыкалась, захватывая ногу птицы. Человек этот столь наловчился в обращении со своим орудием, что весь пояс у него был увешан маленькими белыми ржанками. Цирюльник купил их всех. Ржанки считались таким лакомством, что их обычно зажаривали не потроша. Но Цирюльник был слишком разборчив. Он ощипал и начинил каждую птичку и приготовил такой необыкновенный завтрак, что даже мрачное лицо Роба посветлело.
В Грейт-Беркемстеде они дали представление перед многочисленными зрителями и продали много пузырьков Снадобья, а вечером Цирюльник и Роб вместе пошли в таверну – отметить примирение. Поначалу все шло хорошо, но пили они крепкий морат, в котором чувствовался легкий привкус горьковатых тутовых ягод; Цирюльник подметил, что у Роба заблестели глаза, и подумал, не побагровело ли от выпитого лицо и у него самого.
А вскоре Роб вышел из себя, толкнул и обругал здоровенного детину-дровосека.
Миг – и они сцепились не на шутку. Ростом и комплекцией они друг другу не уступали, а дрались жестоко, словно лишившись разума. Одуревшие от мората, сошлись вплотную и осыпали друг друга ударами в полную силу – кулаками, коленями, ступнями, – и звук от ударов был такой, будто лупят обухом по дубовому стволу.
Наконец они выдохлись и позволили доброхотам растащить их. Цирюльник увел Роба Джереми в лагерь.
– Пьяный дурак!
– Уж кто бы говорил! – отозвался Роб.
Весь дрожа от негодования, Цирюльник сел и взглянул на своего помощника.
– Да, правда, я тоже бываю пьяным дураком, – сказал он. – Но я не ввязываюсь в неприятности. Никогда я не торговал ядами. Не имею ничего общего с колдовством, каким налагают проклятия или вызывают злых духов. Я всего-навсего покупаю много выпивки и устраиваю представление, которое позволяет мне продавать маленькие пузырьки с большой прибылью. И такой заработок зависит от того, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания. А потому ты должен прекратить свои безумные выходки и никогда не сжимать кулаки.
Они смерили друг друга сердитыми взглядами, но все же Роб кивнул, соглашаясь.
С того дня он, казалось, выполнял все распоряжения Цирюльника против своей воли. Они держали теперь путь на юг, как бы наперегонки с перелетными птицами, ибо наступала осень. Цирюльник решил не заезжать на ярмарку в Солсбери, чтобы не растравлять душевные раны Роба. Впрочем, старания его пропали втуне: когда они разбили лагерь не в Солсбери, а в Винчестере, Роб вечером пришел к костру, сильно покачиваясь, а лицо все было в синяках – несомненно, подрался где-то.
– Мы проезжали сегодня утром мимо монастыря, ты правил лошадью, но даже не остановился расспросить об отце Ранальде Ловелле и своем брате.
– А что толку? Где бы я ни спрашивал, никто о них ничего не знает.
Больше Роб не заговаривал ни о сестре Анне-Марии, ни о Джонатане, ни о Роджере, которого помнил совсем младенцем.
«Он отказался от них и теперь пытается все забыть», – говорил себе Цирюльник, стараясь понять Роба. Роб словно превратился в медведя и каждый вечер отдавал себя заново на травлю в очередном трактире. В парне сорняком прорастала душевная слабость: он охотно испытывал боль от пьянства и драк, чтобы заглушить ту боль, какую вызывали в нем воспоминания о сестре и братьях.
И Цирюльник не мог для себя решить, хорошо или плохо то, что Роб смирился с потерей всех близких.
Ту зиму в Эксмуте они провели плохо, как никогда. Поначалу ходили в таверну вместе. Обычно пили немного, беседовали с местными жителями, потом находили себе женщин и с ними возвращались в дом. Но хозяину уже было трудно тягаться с молодым подмастерьем в неуемной тяге к женщине – к собственному удивлению, Цирюльник не очень-то об этом и сожалел. Теперь настала его очередь лежать ночами без сна и наблюдать колышущиеся тени, слушать страстные вздохи и горячо желать, чтобы Роб с очередной женщиной, ради всех святых, угомонились, замолчали и уснули наконец.