А болтали мы об этом весело и непринужденно, покуда колесили по проселкам, или ели сэндвичи на живописных тамошних холмах, или останавливались в каком-нибудь деревенском пабе, чтобы выпить снаружи, под тентом, свои полпинты шенди[10]. И с самого начала партия и ее высокие идеалы, все эти заклинания насчет общественной собственности на средства производства, исторической миссии пролетариата, неминуемого отмирания всего, что неминуемо должно отмереть, и так далее и тому подобное было для меня неотъемлемо от буковых лесов, пшеничных полей, солнечного света и плавного движения вниз по склонам холмов, по проселочным дорогам, как по туннелям, прорытым сквозь лето. Коммунизм, страстная любовь к природе, ну и конечно, интерес к паре симпатичных пареньков в шортах – все смешалось воедино, и смесь, понятное дело, вышла более чем возбуждающая.
Пока я записывал, мне пришла в голову не слишком благородная мысль: а не используют ли меня сейчас в качестве некоего проводника, медиума, посредством которого Джун пытается придать своей жизни окончательную завершенность? И мысль эта помогла мне избавиться от неудобного ощущения, что биографии, на которую она рассчитывает, в конечном счете не выйдет.
Джун продолжала. Эту часть повествования она явно успела обдумать от и до.
– С этого все и началось. Через восемь лет я окончательно вступила в партию. И как только это произошло, тут все и кончилось – то есть это было началом конца.
– Дольмен.
– Так точно.
Только что мы перескочили через восемь лет, через всю войну, с тридцать восьмого по сорок шестой. Обычное дело в наших с ней разговорах.
На обратном пути через Францию, ближе к концу их медового месяца, Бернард и Джун отправились в долгую пешеходную прогулку через сухое известняковое плато под названием Косс-де-Ларзак. Они наткнулись на древний погребальный комплекс, известный как дольмен де ля Прюнаред, в паре миль от деревни, где собирались остановиться на ночлег. Дольмен стоит на холме, у самого края глубокой долины реки Вис, и ближе к вечеру молодая пара просидела там пару часов, глядя на север, в сторону Севеннских гор, и обсуждая будущее. С тех пор мы все там побывали в разное время. В 1971-м Дженни встречалась там с местным пареньком, дезертировавшим из французской армии. В середине восьмидесятых мы с Бернардом и детьми устроили там пикник. Однажды мы отправились туда вдвоем с Дженни, чтобы разрешить кое-какие супружеские проблемы. Да и в одиночестве посидеть у дольмена тоже бывает очень неплохо. Это место давно уже стало чем-то вроде семейной реликвии. Обычно дольмен представляет собой изъеденную временем каменную плиту, водруженную на две вертикально стоящие каменные плиты, так что получается нечто напоминающее массивный каменный стол. На здешних плато подобных памятников немало, но только один из них – дольмен.
– О чем вы говорили?
Она раздраженно взмахнула рукой:
– Не перебивай меня. У меня была какая-то мысль, которая должна была связать все воедино. Ах да, вспомнила. Говоря об этом велосипедном клубе, следует учесть, что коммунизм и моя любовь к природе были в те времена неразрывны. Я думаю, их можно провести по ведомству тех романтических, идеалистических чувств, которые все мы испытываем в этом возрасте. И вот я оказалась во Франции, и пейзаж здесь совсем другой, по-своему куда более прекрасный, чем в Чилтернских холмах, более величественный, дикий, даже немного пугающий. Я была рядом с любимым, мы наперебой твердили о том, как собираемся внести свой вклад в переустройство мира, и путь наш лежал к дому, где жить мы станем вместе. Я даже, помнится, подумала, что еще никогда в жизни не была так счастлива. Вот о чем я!
Но, знаешь, что-то все-таки было не так, словно тень залегла. Пока мы там сидели, а солнце спускалось все ниже и свет становился поистине волшебным, я все думала: а ведь я совсем не хочу возвращаться домой, я, наверное, хотела бы остаться здесь. И чем больше я смотрела через долину, через Косс-де-Бланда, в сторону гор, тем отчетливее осознавалось очевидное, что по сравнению с древностью, красотой и мощью этих гор политика – это такая мелочь! Человечество появилось на свет совсем недавно. Вселенной нет дела до судеб пролетариата! И тут я испугалась. Всю свою недолгую взрослую жизнь я цеплялась за политику – она дала мне друзей, мужа, смысл жизни. Я так хотела вернуться в Англию, и вдруг на тебе – сижу здесь и чувствую, что лучше бы мне остаться здесь, в этих негостеприимных и диких местах.
А Бернард все говорил и говорил, и я, конечно, тоже принимала в этом разговоре участие. Но душа у меня была не на месте. А что, если ни то ни другое вовсе не мое – ни политика, ни эта пустошь? А что, если единственное, что мне по-настоящему нужно, это уютный дом и ребенок, о котором я могла бы заботиться? Я тогда совсем запуталась.
– И ты…
– Я еще не закончила. Было еще кое-что. Хоть мне и досаждали беспокойные мысли, но там, на дольмене, я действительно была счастлива. Ничего мне было не нужно, хотелось только сидеть молча и смотреть, как багровеют горы, дышать этим шелковистым вечерним воздухом и знать, что Бернард делает все то же самое, чувствует все то же самое. Но тут была еще одна сложность. Ни тебе тишины, ни покоя. Мы очень переживали – и подумать только, из-за чего! – из-за предательства реформистски ориентированных социал-демократов, из-за тяжелых условий жизни городских низов – из-за людей, которых мы в глаза не видели и которым при всем желании в данный момент ничем не могли бы помочь. Жизнь каждого из нас достигла кульминационной точки – это святилище пятитысячелетней давности, наша любовь, игра закатных лучей, колоссальное пространство, лежащее перед нами, – а мы оказались не в состоянии этого понять и оценить. Мы не смогли освободить себя для настоящего и вместо этого думали о том, как освободить других людей. Нам хотелось думать о том, как они страдают. Их беды служили нам ширмой, за которой не будет видно наших собственных бед. А главная наша беда заключалась в том, что мы не могли со спокойной совестью принять все то простое и хорошее, что давала нам жизнь, и радоваться. Политика, идеалистическая политика, озабочена только будущим. Я потратила целую жизнь на то, чтобы понять, что в тот самый момент, когда ты целиком и полностью погружаешься в настоящее, ты обретаешь беспредельное пространство, бесконечное время, если угодно, Бога.
Она увлеклась и ушла в сторону от основной своей темы. Ей хотелось говорить не о Боге, а о Бернарде. Она спохватилась:
– Бернарду кажется, что уделять слишком много внимания настоящему – значит потакать собственным слабостям. Чушь собачья. Сидел он хоть раз в тишине и покое, думал о своей жизни, о том, какое влияние она оказала на жизнь Дженни? Или о том, почему он не способен жить один и вынужден держать при себе эту женщину, эту так называемую экономку? Он сам для себя совершенно непроницаем. У него есть факты и цифры, есть телефон, который трезвонит с утра до вечера, он вечно летит куда-то, потому что у него назначена встреча, или заседание, или еще что-нибудь в этом роде. Ему незнакомо чувство трепетного восторга перед красотой бытия. Он не умеет и не может молчать и потому ничего и ни о чем не знает. Я ответила на твой вопрос: как может человек, настолько востребованный, пребывать в состоянии стагнации? Ведь он скользит по поверхности, мелет целыми днями напролет чушь насчет того, как все было бы здорово, если бы все расставить по своим местам, а сам так и не научился ничему действительно важному, понимаешь?
Она устала и откинулась на подушки, запрокинув вверх свое длинное лицо. Дышала она глубоко и ровно. Мы уже несколько раз говорили о том вечере у дольмена, как правило, в качестве прелюдии к поворотным событиям следующего дня. Она злилась и от осознания того, что я это вижу, злилась еще сильнее. Она потеряла контроль над собой. Она знала, что нарисованная ею только что картина жизни Бернарда – выступления на телевидении, публичные дискуссии на радио, обычная жизнь активно действующего политика – запоздала на десять лет. Имя Бернарда Тремейна давно уже было не на слуху. Он сидел дома и тихо работал над книгой. Теперь ему звонили разве что родственники да горстка старых друзей. Одна из его соседок приходила на три часа в день, чтобы прибраться в квартире и приготовить еду. Жалко было смотреть, как Джун к ней ревнует. Те идеи, на которых Джун выстроила всю свою жизнь, служили мерилом расстояния между ней и Бернардом, и если идеи эти вдохновлялись поиском истины, то частью этой истины была горечь от разочарования в любви. Сколь многое способны выдать неясности и преувеличения!