А затем я вспомнил свою жизнь в качестве Веласкеса, и все было то же самое: толчение пигментов, наложение грунта, моя жена Хуана, беседы с моим учителем и тестем Пачеко, прогулки с королем в садах дворца Буэн-Ретиро, написание его портретов, его некрасивое доброе лицо, и все такое реальное. Кроме того, у меня были те же самые красочные воспоминания о целом годе, которого не было в моей жизни, и никаких воспоминаний о трех месяцах, которые в ней, по-видимому, были. И я знал, что этого не может быть в действительности, так какой же толк от воспоминаний? Ничего хорошего в этом не было, и без экзистенциальной определенности я был ничем, я стоял на одной доске с «человеком, который по ошибке принял свою жену за шапку», глубинное расстройство головного мозга, как у всех тех, кто считает, что их жены — это роботы, подосланные ЦРУ.
Другие объяснения? Всеобъемлющий заговор? Замечательно, это уже не просто шизофрения, это параноидная шизофрения. Паранойя, примененная к памяти, это ясно, больные, страдающие болезнью Альцгеймера, нападающие на своих детей, маниакально подозрительные, кто все эти незнакомцы, которые делают вид, что любят меня? Происходит то же самое и со мной, от этого никуда не деться. Ну а Шелли Зубкофф — этодействительно произошло или же это тоже была фантазия, отговорка, позволяющая уйти от действительности, вроде тех лучей, разработанных в ЦРУ, из-за которых приходится носить шлемы с экраном, защищающим от электромагнитного излучения?
Зачем Креббсу нужно все это? Если он Креббс-преступник, почему я по-прежнему с ним? Картина у него. Тут больше бы подошло рукопожатие и «прощай, Уилмот» или удар по затылку — как тут не вспомнить Эрика Хебборна, [97]величайшего имитатора минувшего века, кроме меня, ему размозжили голову в Риме, и это преступление так и не было раскрыто. Как такой человек, как Креббс, будет иметь дело с имитаторами, в которых больше нет надобности? Неужели он собирается убить меня в своей тайной лаборатории в горах? Нет, Франко меня спас, а Франко работает на Креббса. Если только это не сам Франко толкнул меня под колеса автобуса, а затем сделал вид, будто спас, чтобы вселить в меня ужас, чтобы я крепко держался за Креббса, послушный инструмент, и отдал бы ему в руки всю свою семью. Опять же, если это так, то зачем? И зачем, зачем призывать этот черный легион теневых тяжеловесов, зачем устраивать эту встречу, быть может, чистой воды спектакль, шоу с актерами, призванное убедить меня в том, что Креббс мой спаситель, а не враг, — но зачем столько хлопот, как будто я не сделал бы то, что он от меня хочет, просто из чувства страха? Сделал бы. Признаю́, я робкий цыпленок.
Однако все эти мысли — как раз то, что придет в голову параноидальному маньяку, отчаянная попытка разболтанного рассудка найти какое-нибудь рациональное объяснение, не связанное с «одним большим фактом»: все то, что я помню о последних десяти годах своей жизни, является ложью. И на самом деле я «другой человек». Вот так ходили по кругу мои мысли, а Креббс сидел рядом со мной; я чувствовал себя мухой, попавшей в его сети. Я не мог на него смотреть.
Тем временем под всеми этими мыслями, подобно гнойной язве, на которую невозможно взглянуть, оставалось то, что произошло в Нью-Йорке, те картины. Здесь-то все было реальным, и вкрадчивый голос у меня в голове твердил: «О Чаз, вернись, вернись к своей настоящей и единственной жизни».
Точно, черт, легко сидеть здесь и восстанавливать или пытаться восстановить то, что носилось у меня в голове во время той долбаной поездки в лимузине, но гораздо сложнее ухватить чувства, эту белку, мечущуюся в колесе, машину, потерявшую контроль на черном льду. И вот что я в конце концов сделал: стал дышать медленно и глубоко, любуясь восхитительными красотами природы. Конечно, с автобана они не такие уж и восхитительные, в основном размазанное пятно, но к югу от Ингольштадта мы свернули на проселочную дорогу и поехали на запад, к заходящему солнцу. Начало дня выдалось пасмурным, но к полудню просветлело, весна в древнем сердце Европы, леса из темной ели и бука, только начинающего покрываться распускающимися листьями, эта буйная бледная зелень, которую так трудно передать красками, слишком легко превратить ее в едкую зеленоватую желтизну хлора, готовые пигменты из тюбика тут не подойдут, нужно наложить очень бледный серый грунт и работать по нему зеленым, полученным из ультрамарина и желтого хрома, прозрачные мазки по белой подложке, прекрасные на фоне почти черной зелени еловой хвои, а были еще поля необычайно сочного желтого рапса, и другие поля, лишь начинающие зеленеть всходами зерновых, и тени облаков, летающих по ним в меняющемся каждую минуту световом шоу.
Время от времени мы проносились через какой-нибудь городок, старые площади, обставленные деревянными домами с нависающими крышами, и церкви из местного камня с часами под шпилями, выложенные разноцветной мозаикой, работа какого-то чудесного неизвестного художника эпохи барокко, и мне было отрадно видеть все это. Затем города стали попадаться все реже, и земля поднялась футов на тысячу; лес сомкнулся, подступив к самой дороге, а потом мы въехали в сам лес, темный, прорезанный косыми столбами света, проникающими между деревьями, наливающимися багрянцем, по мере того как солнце клонилось к горизонту, тот самый эффект, который в барокко был чем-то само собой разумеющимся, но в конце девятнадцатого века стал китчем, многие акры тевтонского ландшафта, которыми набиты третьесортные музеи. Затем по аллее сомкнувшихся над головой буков, и вот наконец сам дом.
Наверное, я мысленно представлял себе что-нибудь вроде замка Дракулы — черный замшелый камень с готическими башенками и химерами-горгульями, — но это оказался всего лишь просторный трехэтажный баварский дом с обычной щипцовой крышей с острым коньком, наполовину деревянный. Мне хотелось, чтобы он источал зловещий дух, но он просто стоял, неуклюжий и незамысловатый, словно буханка из грубой непросеянной муки. Вероятно, когда-то это была усадьба солидного поместья. Вокруг толпились хозяйственные постройки более современного вида; одной из них был гараж. Франко остановился перед ним, и мы вышли из машины.
Я с радостью отметил, что все было как в «Театре шедевров», [98]прислуга собралась на крыльце, встречая вернувшегося хозяина. Пара средних лет, герр и фрау Бинеке, она экономка, он мажордом, дворецкий, называй как хочешь, простые и серьезные, пара молодых горничных, Лизель и Герда, застенчиво захихикавшие при виде меня, и двое мужчин, Ревич и Мачек, по виду славяне, чьи обязанности не были определены, но, скорее всего, телохранители. Креббс совершал ритуал представления с величественным изяществом; прислуга кивала и улыбалась, я тоже кивал и улыбался. У всех были очень хорошие зубы. Мы прошли в дом, и Креббс поручил меня заботам герра Бинеке, предоставив ему проводить меня в мою комнату и показать дом.
Мы прошли через прихожую в холл, похоже выполнявший функцию главного зала, и здесь наконец мое воображение было удовлетворено: каменные плиты пола с разбросанными восточными коврами, массивная черная мебель, обитая красной кожей, каменный камин, оленьи рога на стенах в два ряда и между ними пара кабаньих рыл, в одном углу полный комплект рыцарских доспехов, а над камином развешано холодное оружие, щит с гербом и десяток мечей и секир. Довершала тевтонскую обстановку медвежья шкура на полу перед очагом с оскаленной мордой.
Я удостоился подробной экскурсии. На последнем этаже комнаты слуг, сам Бинеке с женой жил в отдельном домике. У хозяина спальня из двух комнат, кабинет, ванная и гостиная на первом этаже, меня подвели к двери, но внутрь не пустили. В задней части дома настоящее чудо, просторная художественная мастерская; дворецкий объяснил, что ее пристроил к дому отец герра Креббса. Стена из окон, переходящая на высоте второго этажа в стеклянную крышу, профессиональный мольберт, незаменимые верстаки, шкафы. Свидетельства того, что когда-то давно здесь писали маслом, выцветшие пятна краски, но ни намека на запах скипидара, этой студией уже много лет никто не пользовался. Я спросил. Старик немного писал, и герр Креббс, в молодости, но он уже давно не брал в руки кисть. Интересно.