– Идете или нет? – позвала она. – В любом случае, закройте дверь.
Я глубоко вдохнула, выдохнула и шагнула в дом.
Однокомнатная квартира над пустующим торговым залом выглядела так, будто предназначалась под офис: тонкий, но прочный ковролин поверх бетонного пола, кухня с длинной барной стойкой и маленьким холодильником. Окно над стойкой было открыто и выходило на плоскую крышу.
– По закону я эту комнату сдавать не могу, – объяснила Наталья, указывая на низкую дверь в стене, рядом с диваном. Дверь выглядела так, будто за ней вентиляционная труба или чулан с маленьким водонагревателем. Наталья протянула мне кольцо с шестью пронумерованными ключами. – Номер один, – произнесла она.
Встав на колени, я открыла дверцу и пролезла внутрь. В комнате было так темно, что я не видела ровным счетом ничего.
– Выпрямитесь, – сказала Наталья. – У лампочки шнур.
Я растопырила руки в темноте и пошла вперед. Моей щеки коснулся шнур, и я дернула за него.
Голая лампочка вспыхнула и осветила пустую голубую комнату. Она была голубой, как кораблик, нарисованный посреди морской глади; как блестящая на солнце океанская вода. Ковер был из белого меха и, казалось, почти шевелился. Окон не было. Тут можно было вытянуться на полу, однако места для кровати или шкафа уже не оставалось, даже если бы нашлись такие, которые удалось бы протащить сквозь крошечную дверцу. На одной из стен один над другим висели металлические запоры; когда я пригляделась, то увидела, что они крепятся одним краем к стене, а другим – к двери в нормальный человеческий рост, из-под которой проникал свет. Наталья не лгала: это и вправду был чулан.
– Последний сосед был параноиком и шизофреником, – сказала Наталья, указав на многочисленные замки. – Это дверь в мою комнату. Вот ключи от всех замков. – Она указала на кольцо с ключами в моей руке.
– Я согласна, – проговорила я, высунув голову в гостиную, и положила на подлокотник дивана две стодолларовые купюры. Потом закрыла игрушечную дверцу, повернула ключ в замке и улеглась посреди синевы.
11
На винограднике Элизабет небо казалось шире. Оно простиралось от одного конца низкого горизонта к другому, заливая синевой пыльные холмы и затмевая желтый цвет лета. Отражалось в рифленой крыше сарая, пузатых стенах металлического трейлера и зрачках Элизабет. Его цвет присутствовал во всем и давил на меня, как молчание Элизабет.
Я сидела в шезлонге в саду и ждала, когда она вернется с кухни. В то утро она нажарила блинов с бананами и персиками, и я объелась ими так, что упала на стол, не в состоянии шевельнуться. Элизабет, вместо того чтобы донимать меня вопросами, на часть которых я отвечала, а часть игнорировала, как-то странно притихла. Выдернув из блинчика длинную поджаристую полоску персиковой мякоти, она медленно прожевала ее, потом встала и выплюнула в мусор. В раковине лязгнула посуда. Но вместо звуков текущей воды, которые обычно за этим следовали, я услышала, как щелкнул и повернулся телефонный диск. Подняв глаза, я увидела Элизабет, прижимавшую к груди старомодный телефонный аппарат. Накручивая на палец провод, идущий к трубке, она смотрела на диск так, словно забыла номер. Через некоторое время снова принялась набирать. Набрав шестую цифру, остановилась, скривила рот и резко бросила трубку. Громкий звук эхом отозвался в моем раздувшемся животе. Я застонала; Элизабет повернулась. Она смотрела на меня с удивлением, точно неудавшийся телефонный звонок захватил ее до такой степени, что она забыла о моем существовании. Выдохнув, она стащила меня со стула и вывела в сад.
Вскоре она вновь вышла из дома, сжимая в одной руке грязную лопату, а в другой – дымящуюся кружку.
– Выпей, – сказала она, протягивая кружку мне, – живот перестанет болеть.
Я взяла кружку перебинтованными руками. С тех пор как Элизабет промыла и забинтовала мои раны, прошла неделя, и я успела привыкнуть к своей беспомощности. Элизабет готовила и убирала, а я целыми днями бездельничала. Когда она спрашивала, зажили ли руки, я отвечала, что мне только хуже. Подув на чай, я осторожно глотнула и тут же выплюнула.
– Гадость какая, – выпалила я, переворачивая чашку, чтобы вылить чай на тропинку у шезлонга.
– А ты попробуй еще раз, – сказала Элизабет. – Привыкнешь. Цветки мяты означают теплоту чувств.
Я сделала осторожный глоток и на этот раз подержала чай во рту чуть дольше, прежде чем выплюнуть на подлокотник.
– Теплоту гадости, – сказала я.
– Нет, теплоту чувств, – поправила меня Элизабет. – Это такое покалывание в груди, которое появляется, когда видишь человека, который тебе нравится.
Я никогда не чувствовала такого покалывания.
– Теплоту рвоты, – настаивала я.
– Язык цветов неоспорим, Виктория. – Элизабет отвернулась и надела садовые перчатки. Потом взяла лопату и начала перекапывать землю в том месте, где я повыдергивала кусты, когда искала ложку.
– Что значит «неоспорим»? – спросила я, глотнула мятного отвара и поморщилась. Подождала, пока буча в животе утихнет.
– Это значит, что у каждого цветка может быть только один смысл и одно значение. Как у розмарина, который означает…
– Память, – вспомнила я. – Это Шекспир сказал, хоть я и не знаю, кто это такой.
– Да. – Элизабет взглянула на меня с удивлением. – А водосбор…
– Уныние.
– Падуб?
– Предвидение.
– Лаванда?
– Недоверие.
Элизабет отложила садовые инструменты, сняла перчатки и встала передо мной на колени. Ее взгляд был таким пронзительным, что я стала отклоняться назад и едва не опрокинула шезлонг. Элизабет успела схватить меня за ногу.
– Почему Мередит сказала, что ты необучаема? – спросила она.
– Потому что это правда, – ответила я.
Элизабет взяла меня за подбородок и повернула лицо так, чтобы заглянуть мне в глаза.
– Нет, – просто ответила она. – Мередит предупреждала, что за четыре года в начальной школе ты не научилась читать по слогам. Сказала, что тебя нужно отправить в школу для отсталых, что в обычной ты не продержишься.
Из четырех лет я два года просидела в первом классе и два – во втором. Я не притворялась тупой, меня просто никогда не спрашивали. К концу первого года репутация угрюмой бунтарки закрепилась за мной намертво, и в каждом новом классе я сразу же оказывалась изгоем. Буквам, цифрам и простым математическим задачкам меня учили копии страниц из учебника. Я стала читать, подбирая книжки с картинками, выпавшие из рюкзаков одноклассников, и те, что воровала с книжных полок.
Был один месяц, когда я поверила, что школа может быть другой. В первый день, сидя за маленькой партой в аккуратном ряду таких же парт, я вдруг поняла, что пропасти, разделяющей меня и других детей, не видно невооруженным глазом. Моя первая учительница, мисс Эллис, произносила мое имя мягко, с упором на средний слог, и относилась ко мне, как ко всем. Она посадила меня с девочкой, которая была меньше меня, и ее крошечные ручки касались моих, когда мы шеренгой шли из класса на площадку и обратно. Мисс Эллис считала, что ум нужно подпитывать, и каждый день после большой перемены ставила на каждую парту бумажный стаканчик, на котором лежала сардина. Съев рыбку, мы переворачивали стаканчик и видели на дне букву. Тот, кто мог назвать букву и звук и придумать слово на эту букву, получал вторую рыбку. За первую же неделю я выучила все буквы и звуки и всегда получала вторую сардину.
Но через пять недель Мередит нашла для меня новую семью в другом районе, и каждый раз, когда я вспоминала ту жирную сардину, меня охватывал гнев. Мой гнев опрокидывал парты, резал шторы и крал коробки с завтраками. Меня наказывали, исключали и снова наказывали. К концу первого класса меня списали со счетов как абсолютно неуправляемую; о моем образовании забыли.
Элизабет сжимала мой подбородок, ее глаза требовали ответа.
– Я умею читать, – выдохнула я.
Элизабет по-прежнему смотрела мне в глаза, словно намеревалась вытрясти из меня всю неправду, которую я когда-либо говорила. Я зажмурилась и сидела так, пока она не отпустила меня.