Но и тогда я ничего не понимаю. А может, неспособность броситься навстречу тому, что грядет, — тоже часть судьбы, которую он должен принимать? Я припоминаю, что однажды чуть было не случилось, когда нам было шестнадцать или семнадцать и он решил пойти навстречу тому, что он уже видел, а не дожидаться, когда оно само подползет. Семнадцать. Это были первые дни нашего выпускного класса. Мы подъехали и оставили его мотоцикл перед лестницей, где все всегда околачивались в ожидании звонка. Парни в сине-белых свитерах из толстой шерсти, покрытых инициалами, цифрами, значками, эмблемами золотых мячей и всякими украшениями, которые можно вышить или приколоть. Когда они стоят так, прислонившись, то похожи на генералов какой-нибудь армии увальней. И новичок тоже стоит на ступеньках, как гостящий генерал, в желто-красном свитере, украшенном всего лишь одной вещицей, всего лишь одной, — парой крохотных медных боксерских перчаток. В Ваконде нет бокса, и вот он стоит со своим украшением.
На Хэнке нет свитера. Он говорит, что его от него тошнит.
И этот парень, Виланд, машет Хэнку рукой, такой дешевый жест, который он подсмотрел в «Лайфе». Мне они не машут. Они вообще не понимают, почему Хэнк со мной возится. Парень машет. «Что скажешь, Хэнк?» — «Ничего особенного, Гай». — «Посмотри-ка эту шину, спустила, а?» — «Возможно, Гай». — «О-о-о, так дело не пойдет. Как провел лето, Хэнк? Как? Попробовал? Видишь, спущена… клянусь, была спущена, Хэнк, о-о-о, пощупай ее; спорю, ты все лето ничем не занимался, кроме как… ну ты и эта твоя потаскушка мачеха…»
Хэнк смотрит в глаза Гаю и улыбается. Спокойная такая улыбка, без всякого там бешенства или угрозы. По правде говоря, даже просительная улыбка, чтобы Гай кончал, потому что он — Хэнк — устал драться из-за этого все лето. Мягкая и просительная. Но какой бы просительной она ни была, в ней таится достаточно угрозы, чтобы намертво заткнуть Гая Виланда. И Гай линяет. Минуту все молчат, и Хэнк снова улыбается, словно ему так неловко, что он сейчас умрет, и тут внезапно этот новичок выходит вперед и встает на место Гая. «Так это ты — Хэнк Стампер? „ И тоже улыбается, как в вестернах. Хэнк поднимает голову и отвечает „да“, тоже как в вестернах. «Да“, — отвечает Хэнк, а я говорю себе, что в это самое мгновение он уже понимает, что будет дальше. И Хэнк улыбается новичку. И улыбка у него такая же усталая, застенчивая и просительная, как и до того.
Мы стоим вокруг. За нами, на площадке, занимается спортивная команда школы.
Гай подходит сзади и говорит Хэнку, что это Томми Остерхаус из Ливана. Хэнк пожимает ему руку. «Как жизнь, Томми? „ — «Вполне сносно; а как ты?“
— «Знаешь, Хэнк, Томми в прошлом году стал чемпионом округа». — «Ты не шутишь, Гай, это правда?» — «Точно, так что теперь ты да Сайрес Лейман, Лорд, Ивенрайт, я и Томми как следует окопаемся на поле, а? «
Я прислоняюсь к мотоциклу и слушаю, как они говорят о футболе, и вижу, как Томми Остерхаус посматривает на руки Хэнка. При распасовке мяча с площадки доносятся вопли болельщиков: «Два-четыре-восемь-шесть, кто сильнее всех здесь есть?» Я жду и наблюдаю за тем, как все тоже ждут. Некоторое время они еще треплются о том о сем, потом Гай откашливается и наконец подбирается к делу. «Ты знаешь, Хэнк, что Томми еще и боксер отличный?» — «Без шуток, Томми, неужто?» — «Боксирую помаленьку, Хэнк». — «Ну, чтобы завоевать такую медаль, надо здорово уметь, Томми». — «Да, Хэнк, я занимаюсь время от времени… у нас была команда в Ливане „. — „А Томми был капитаном, Хэнк“. — „А вы, ребята, не занимаетесь боксом?“ — „Не положено, Томми“. — „А знаешь, Хэнк, Томми стал чемпионом штата, и которым? — третьим на чемпионате Северо-Запада „Золотые перчатки“!“ — „Всего лишь третьим, Гай; здорово пришлось попотеть, когда я встречался с армейскими ребятами из форта Льюис“. — „А знаешь, Хэнк, Томми набрал сто шестьдесят семь очков в прошлом году в Корвалисе на соревнованиях штата по борьбе“. — „Да, кажется, ты мне уже говорил об этом, Гай“. — „О Господи, да мы в этом сезоне разбросаем «Маршфилд“, как бумажных кукол. Чемпион по боксу! — Гай берет Томми за рукав. — И чемпион по борьбе! — Он берет за рукав Хэнка и соединяет их руки. — Могу поспорить!“
«А теперь разойдитесь по своим углам и начинайте!» — рвется у меня с языка. Но я бросаю взгляд на Хэнка и предпочитаю промолчать, я вижу его лицо и умолкаю. Потому что я знаю этот взгляд. Скулы, растянутые в улыбке, побелели по краям, словно мышцы высосали из них всю кровь. Я знаю этот взгляд и поэтому предпочитаю не встречать. Хэнк смотрит с этой улыбкой на Томми; он уже все проиграл в уме — первые небрежные фразы, и тычки в коридоре, и грязную площадку, и последнее оскорбление, до того самого момента, когда он знает, что начнется, когда все знают, что начнется. И Хэнк пытается покончить с этим. Потому что он устал после целого лета драк и насмешек, его уже тошнит от всего этого, и он с радостью без этого обойдется. Он улыбается Томми, и я вижу, как мышцы на его шее уже начинают подтягивать за собой руки. На мгновение Томми отвлекают эти тупые девицы «два-четыре-восемь-шесть», и он поворачивается, даже не догадываясь, что драка, которую он планировал устроить недели через три-четыре, уже здесь и не нуждается ни в каких подготовительных мероприятиях. А я стою и смотрю, как мышцы поднимают руки Хэнка, словно тросы десятого номера бревно на грузовик. И только я в полной мере знаю, что это значит. Я знаю, как силен Хэнк. Он может держать обоюдоострый топор на вытянутой руке восемь минут и тридцать шесть секунд. Максимум, который я видел, — четырнадцать, и то это был такелажник тридцати пяти лет, здоровый как медведь. Генри говорит, что Хэнк такой жутко сильный из-за того, что его настоящая мать ела слишком много серы, когда носила его, и это каким-то странным образом повлияло на его мышечные ткани. Хэнк только ухмыляется, когда Генри так говорит, и замечает, что это вполне возможно. Хотя я думаю иначе. Я думаю, все не так-то просто. Потому что Хэнк только тогда установил этот рекорд восемь тридцать шесть, когда дядя Аарон начал подшучивать над ним и говорить, что он знает в Вашингтоне одного молодца, который держит так топор восемь минут. Тогда-то Хэнк и сделал это. Восемь тридцать шесть по секундомеру. И без всякой серы, так что дело не в ней. Из-за чего бы там это ни было, но я знаю, что он жутко сильный и что, если он сейчас врежет Томми Остерхаусу, пока тот смотрит на болельщиков, он размозжит его, как мул, лягающий дыню, но я ничего не говорю, хотя время еще есть. Наверное, я не пытаюсь прекратить это, потому что тоже устал, просто от смотрения на это, на то, как Хэнку приходится возиться со всем этим дерьмом. Потому что тогда я еще не принимал своей судьбы и не получал от нее удовольствия. В общем, я ничего не говорю.
Короче, если бы не звонок, зазвонивший именно в это мгновение, Хэнк наверняка врезал бы Томми и снес бы ему череп, как спелую дыню.
Хэнк тоже чувствует, как близко он подошел к этому. И как только звучит звонок, плечи его опускаются, и он смотрит на меня. Руки у него дрожат. Мы идем в класс, и во время ленча он мне ничего не говорит. Когда я подхожу, он стоит у фонтанчика в кафетерии, глядя на то, как из него струится вода. «Не хочешь встать в очередь за жрачкой? Я собираюсь смыться, Джоби. Сможешь сам добраться до дому?» — «Хэнк, ты…» — «Или, смотри, я могу оставить тебе мотоцикл, а сам добраться на попутке, если ты…» — «Хэнк, мне плевать на мотоцикл, но ты…» — «Ты что, не видел, что было утром? Не видел, что чуть было не произошло? Черт, я не знаю, что со мной такое». — «Хэнк, послушай».
— «Нет, Джо, я не понимаю, что такое… я словно пьян». — «Хэнк, послушай». — «Я бы размазал его, Джоби, ты понимаешь?» — «Хэнк, послушай! Послушай! Ну послушай!»
Он стоит передо мной, но я не могу сказать ему то, что собирался. Это было в первый раз, когда я пришел в школу со своим новым лицом — я изменился внешне, но внутрь это еще не просочилось. Поэтому я не мог найти слов, чтобы объяснить ему. А может, я тогда еще не знал. Но я не мог ему сказать: «Послушай, Хэнк, может, там кто-нибудь и верит, что Иисус есть Христос и рожден от Господа и все, кто любит его, — от его плоти. Может, когда-нибудь утренние звезды и запоют хором, и все сыновья Господа возликуют, может, когда-нибудь волк и будет делить кров с ягненком, а леопард станет смирным, как дитя, и может, все перекуют свои мечи на орала, а пики — в рыболовные крючки и всякое там такое, но до этого времени ты должен принимать то, что добрый Господь присудил тебе, и делать то, что он назначил тебе, да еще и с кайфом!» Знал ли я это тогда? Может быть. Может, в самой глубине души. Но я не знал, как это сказать ему. Поэтому единственное, на что я был способен, это повторять: «Послушай, Хэнкус, ну послушай, Хэнк» — а он смотрел, как струится вода.