Никита потянулся, прошел босиком к окну. Ветер выл, небо над тайгой казалось совершенно черным. Полыхнула бледная далекая зарница.
Он разложил на столе еду. Ночью, в номере маленькой гостиницы на краю света, когда мрак за окном, холодный ветер бьет в стекло и неизвестно, что с тобой может случиться завтра, любая еда, даже резиновая немецкая ветчина, кажется очень вкусной, не говоря уж о малосольных домашних огурчиках с тем особым русским провинциальным хлебом-„кирпичом“, которого, наверное, нигде в мире нет больше. Он серый, с толстой хрустящей корочкой, с легким липким мякишем.
В сумке была фляга хорошего коньячку, пачка „Пиквика“ в пакетиках. Умница Танечка, оказывается, успела сунуть потихоньку еще и растворимый кофе „Чибо“, и банку вареной сгущенки.
„Умница Танечка была бы чудесной женой, – подумал он, отрывая ломоть еще теплого хлеба и прикладываясь к горлышку плоской фляжки, – твое здоровье, девочка моя, прости, что не могу на тебе жениться“.
И сразу вслед за этой невеселой мыслью, вместе с горячим глотком коньяка, обожгло почти запретное, почти ненавистное имя: Ника.
Очень давно, в другой жизни, примерно в таком же номере провинциальной гостиницы они ужинали серым хлебом-„кирпичом“ с малосольными огурцами. Вместо резиновой ветчины были крутые яйца, вместо импортного „Пиквика“ в пакетиках обычная заварка. А вот коньяк был такой же, армянский.
Никита только закончил институт, работал спецкором в популярном молодежном журнале, и Нике захотелось съездить вместе с ним в командировку в Вологду, просто так, потому что город старинный и очень красивый, потому что так хорошо вместе – где угодно. В редакции сделали для нее командировочное удостоверение, назвали „внештатным корреспондентом“. Но в гостинице селить вместе не желали ни в какую. У них ведь не было штампов в паспортах. Ее поселили в „женском“, с тремя спортсменками, его в „мужском“, с тремя животноводами. Однако в маленьком городке Устюжне под Вологдой на штампы уже никто не глядел. Гостиница там стояла полупустая.
Была середина июня, и совершенно неожиданно в Устюжне пошел снег. Он падал на зеленые листья, на траву и не хотел таять. Сколько же лет прошло, Господи? А все стоит перед глазами тонкий силуэт на фоне гостиничного окна, за которым кружит в тревожном фонарном свете июньская крупная метель. Давно уже пора забыть, успокоиться. Он ведь так и не простил ее. Не простил и не забыл, потому что до сих пор любит, и каждая другая – только тень, только слабый отблеск его Ники, его тоненькой русоволосой девочки, предательницы Ники, первой и последней его любви…
* * *
Утром снег растаял – все-таки май. Но было холодно и сыро. Покосившаяся бревенчатая изба, на которой красовалась полустертая надпись „Речной вокзал“, была забита людьми. Оказывается, катера здесь ждали с раннего утра. На изрезанных лавках сидели и лежали люди. Компания подростков расположилась прямо на полу, усыпанном подсолнечной шелухой. В середине сидел бритый налысо парнишка в телогрейке, на коленях у него была гитара, обклеенная переводными картинками со знойными красавицами. Пальцы пощипывали струны, и высокий, удивительно гнусавый голос вытягивал однообразную мелодию какой-то блатной песни, а вернее, целого романа в стихах на три аккорда.
Много женщин есть, всех не перечесть,
Служат нам они для женской ласки,
Можно обойтись без водки, без вина,
Но не обойтись без женской ласки, а-а…
Это „а-а“ выходило у него очень выразительно, он повторял каждую третью строчку несколько раз, и все тянул свое „а-а“, излагая историю о том, как молоденький парнишка отсидел десять лет и, вернувшись, застал неверную возлюбленную в объятиях какого-то фраера.
Финский нож в руках, слышно только: ах!
А кого любил, того уж нету, а-а…
Никита огляделся, ища места на облезлых скамейках, и услышал рядом высокий стариковский голос:
– Садись, сынок. Я подвинусь. В ногах правды нет.
– Спасибо. – Никита втиснулся рядом со стариком, мельком отметил аккуратную седую бородку, расчесанные на пробор длинные седые волосы, перетянутые черной аптечной резинкой. Тонкая косица была заправлена за ворот потертого серого пиджачка.
– Приезжий? – тихо спросил старик, оглядывая Никиту с приветливым любопытством. – Откуда, если не секрет?
– Из Москвы. Не знаете, катер скоро будет?
– Сегодня должен. Видишь, погода какая, ночью снег выпал. Никак зима не уходит. В командировку или в гости к кому?
– В командировку, – соврал Никита и подумал, что, наверное, не стоит вступать в разговор с первым встречным. Старик вполне приятный, похож на священника. Скорее всего и есть батюшка какой-нибудь деревенской церкви. А все-таки лучше поостеречься.
– А плывешь куда?
– До Желтого Лога.
– Вот хорошо. И я туда же. Отец Павел меня звать. А тебя как?
– Никита.
– И надолго ты, Никита, в Желтый Лог?
– Не знаю. Как получится.
Отец Павел кашлянул, полез в свою большую клеенчатую сумку, зашуршал газетами.
– Вот, пирожком угощайся. С капустой. Матушка моя пекла. Да ты бери, не стесняйся.
– Спасибо, – улыбнулся Никита, – хотите хлеба с ветчиной? И огурцы есть малосольные.
– Спаси Господи. Хлебушка-то возьму с огурцом, а вот мяса не ем. А что за командировка у тебя, если не секрет? У нас ведь совсем глухое место. Приезжих мало.
– Я журналист.
– Журналист… – задумчиво повторил старик, – и о чем писать собираешься?
– Об экологии. О защите природы. Пирожки вкусные у вас.
– Да, матушка умеет печь, особенно с капустой хорошо получаются. И еще с визигой. Ты где жить собираешься в Желтом Логе? Гостиницы нет у нас. Или тебя, может, кто встречает?
– Никто. Я думаю, просто комнату сниму на несколько дней.
– А то давай при храме поселим тебя, сторожка пустая стоит. Ты сам-то крещеный?
– Крещеный.
Послышался хриплый далекий гудок. И тут же разморенные долгим ожиданием люди повскакивали, толпа хлынула к узкой двери, поднялся гвалт, мат. Бритоголовый парень, держа гитару наперевес, ринулся в толпу с ревом, как в атаку.
– Иди вперед, сынок, местечко займи мне. Только очень-то не спеши, затопчут, – напутствовал старик.
Толпа медленно сочилась сквозь узкую дверь, вываливала на пристань. Катер был маленький, совсем старый, Никита подумал, что вряд ли выдержит хилая посудина такое количество людей. Толпа валила по скрипучему шаткому трапу, такому узкому, что было страшно ступить на него: вот-вот толканет кто-нибудь, и сорвешься в черную ледяную воду Молчанки. Утонуть, разумеется, не утонешь, но будешь мокрый, промерзнешь до костей.
Никите удалось занять места в трюме, для себя и для старика. Тот явился одним из последних, тревожно озираясь, охая, волоча огромный картонный чемодан.
– Отец Павел! – позвал Никита.
– Ой, хорошо-то как, – обрадовался батюшка, – здесь и не холодно, дождик не намочит. А на палубе ветрище… Ты, значит, о природе писать собираешься? Неужто кто-то сейчас интересуется?
– Ну, в общем, да, – кивнул Никита.
– А я как загляну в газету, все срам, пакость, прости Господи. Вот в Синедольске у сына телевизор посмотрел. Ну что за времена настали! Не поймешь, когда хуже: при советах или сейчас. Сам-то женат?
– Разведен.
– Грех… А детки есть?
– Дочь, двенадцать лет.
– Как зовут?
– Маша.
– А у меня трое. Сыновья. И внуков уже пятеро, только уехали все, старшие двое в Синедольске, младший в Мурманске, на торговом судне мичманом. И хорошо, что не остались в Желтом Логе. Нечего там делать, – отец Павел наклонился ближе и зашептал: – Дурные у нас места. Молодые спиваются, не только мужики, но даже бабы. Поселок пьяный, гулящий. Водку завозят регулярно, дешевую, пей – не хочу. Вот сейчас, весной, трое в Молчанке потонули, совсем дети, мальчишки, надумали с пьяных глаз доплыть на лодке до прииска и пропали. А через неделю нашли одного, всплыл. Где другие – неизвестно.