А сам Колычев? Он-то куда? С клейменым рылом, да в калашный ряд. Пристало ли?
Нет, что касается командования ротой – оно его не пугает. С этой стороны – без вопросов. Покомандовал в свое время вдосталь. И, если разобраться, опять же во имя справедливости, окажись Колычев на месте Ульянцева или того же Суркевича, он знал это наверное, хоть никогда ни перед кем этого не выказывал, командовать у него получилось бы способнее. Получая иной раз от Ульянцева невразумительные, спорные указания, Павел всякий раз принимал их без обсуждения, но действовал на свой страх и риск по своему усмотрению, сообразуясь с собственными представлениями и опытом. И не в пример успешнее. Да и прав Балтус, психологию и повадки штрафников Павел знает лучше. А это немало.
Как отнесутся к его выдвижению ротные, сочтут ли за ровню? Пожалуй, вряд ли. Разве что Корниенко с Упитом. А такие лагерные держиморды, как Доценко с Сачковым, – точно нет. И думать нечего – не примут.
В конце концов, чему быть, того не миновать. Обидно, конечно, но что поделаешь. Нет ему благоволения свыше. Планида, видно, его такая, незадавшаяся. Хотя, если вникнуть, грех ему роптать и жалобиться на судьбу. Еще вчера отверженный, низвергнутый, как мифологический персонаж, швырком от почти покоренной вершины обратно, кувырком вниз, на самое дно штрафного окопа, сегодня он – нате вам! – командир роты и, по сути, штрафник лишь формально.
Ничуть не горше и не прискорбней его участь, чем та, что досталась на долю Шведова, Курбатова и еще трехсот с лишним штрафных душ, кому выпала полная, безусловная, но вечностная, посмертная амнистия.
Распорядись судьба иначе – как знать, запросто могла она и Колычева не старшинским крестом на погонах, а упокойным, над братским захоронением около церкви, увенчать. Но он цел, невредим и даже не задет. Лишь слегка помят моральным падением с кручи. И, как ни суди, как ни ряди, с какой стороны ни подойди, а выходит, что он скорее предмет для сторонней зависти, чем для сожаления и сочувствий.
Размышляя в одиночестве о природе своей, как он считал, фатальной невезучести, Павел затруднялся ответить: что же это за субстанция такая – судьба? Кому или чему обязан человек, что жизнь его складывается так, а не иначе?
Почему при прочих равных достоинствах судьба явно и избирательно благоволит к одним, задаривает их сверх всякой меры своей благосклонностью и столь же непреклонно и неуступчиво преследует других? Первые ходят неизменно в фаворе, в везунчиках, их линия жизни подобна траектории взлетающего самолета, уходящего с набором высоты далеко вверх, к высотам личного и общественного благоденствия. Вторые, как Колычев, ни умом, ни порядочностью не обделенные, с той же неумолимой последовательностью обрекаются на тяжкие испытания и неудачи, их линия земного бытия – как нескончаемая изматывающая полоса препятствий на учебном автодроме, сплошь колдобины и выбоины, беспрерывная череда тщет и обманутых ожиданий.
Каким-то странным, непостижимым образом они умудряются раз за разом попадать в нелепые, обидные, но вовсе не обязательные истории, бывают обойдены, терпят крушения и спотыкаются в обстоятельствах, при которых, казалось бы, и споткнуться-то не обо что. Мало того что предан самым дорогим человеком, так еще за то и наказан. А Михайлов? По приговору трибунала, применившего отсрочку наказания, Михайлов, не лишенный даже офицерского звания, отправлялся в действующую армию. На последнем свидании Павел передал ему свою меховую офицерскую куртку с просьбой продать и закупить на выручку курева. Но ни Михайлова, ни курева не дождался.
Кто решает: быть человеку успешным и достаточным или, наоборот, незадавшимся, несостоявшимся хроником? Как вообще понимать распространенные в быту многочисленные народные поверья типа «родился в рубашке», «на роду написано» и т. д. Может быть, так и понимать – в прямом смысле, буквально? И тогда нет никакого кузнеца с молотом, стечения неблагоприятных обстоятельств, досадных случайностей, а есть вполне закономерная, изначально кем-то свыше положенная родовая предопределенность, рок? И это только кажется, что виной крушениям и обманутым ожиданиям является собственная несообразность и неспособность, цепь трагических случайностей и чуждых обстоятельств. А на самом деле все случайности и не случайности вовсе, а предпосланные свыше закономерности, и мы заблуждаемся, что живем и действуем по законам и принципам собственного приготовления, выстраиваем жизнь по собственным канонам и что, делая тот или иной выбор, принимая то или иное решение, мы делаем и принимаем их самостоятельно, независимо от чьей-то воли. В действительности живем и действуем, делаем те выборы и предпочтения, которые предопределены, предначертаны нам где-то в небесных скрижалях, ниспосланы свыше.
Противясь мистическому сознанию, не желая в этом признаваться самому себе, Павел все же втайне верил, жила в нем страстная слепая убежденность – должно воздаться! Нет – не от бога, но свыше.
Должна же она быть – высшая Справедливость?!
* * *
Ульянцева застал на месте. Ротный с ординарцем размещался в уцелевшем двухместном офицерском блиндаже, доставшемся ему от предшественника, тоже, по-видимому, командира роты. Внутри помещение походило на горницу сельского дома – сухое, светлое, обихоженное. Стены обиты тесом, ровный дощатый пол. По правую сторону от входа – раскладная походная офицерская койка, застеленная плащ-палаткой, по левую – тумбочка умывальника с приставленной сбоку волосяной щеткой на длинной ручке, – веник и швабра. У передней стены, против оконного проема – раскладной походный столик, два стула. На подоконничке – стандартный набор бритвенных принадлежностей, флакон одеколона, расческа.
Проследив за его оценивающим взглядом, Ульянцев криво усмехнулся:
– Умеют господа фрицы даже на передовой с комфортом устраиваться. Столовые приборы, чашечки, ложечки, кофейнички… Ну да, ничего, погоним мы теперь их без остановок, не до удобств станет. Ты проходи, садись. Докладывай, с чем прибыл.
Павел молча выложил на столик выписку из приказа, показал взглядом – читай!
Ульянцев заинтересованно приблизился к столу, пробежал глазами по машинописным строчкам.
– Вот это да! – возбуждаясь, проговорил он. – Ну, удружил, взводный, так удружил. Спасибо. Я этого приказа, как манны небесной, жду, хотел уже третий рапорт подавать. Должник теперь твой…
– Я-то при чем? Комбата благодари, он тебе вольную подписал.
– Нет, правда, не могу я здесь больше оставаться. Сил нет. Обрыдло все до чертиков. Балтусу что? Он до войны в лагерях служил. Нравится ему с уголовным отребьем возиться – ну и на здоровье! А меня увольте. На всю жизнь, сколько ее осталось, впечатлений хватит. – Ульянцев трясущимися руками охлопал по карманам, ища и не находя папиросы. Край пачки «Беломора» выглядывал из-под подушки в изголовье койки. – Мерзкие поганые рожи! Куда угодно согласен – хоть в пекло, хоть к черту на рога, но только чтобы среди нормальных людей жить. – Он наконец обнаружил папиросы, нервно закурил. – А ты-то как согласился? Сдалась тебе эта лагерная помойка. Думаешь, выпустит тебя из своих когтей Балтус?.. Черта с два! И не мечтай. Не тот человек, за кого себя выдает.
Павел почувствовал разочарование. Ему и в голову не приходило, что можно было – и следовало – отказаться, такой вариант даже как предположение не рассматривался. Да и не понимает разве Ульянцев, что слова его и по Колычеву рикошетом бьют.
«Не знаешь ты комбата», – с обидой за Балтуса подумал Павел, но вслух сказал другое:
– Извини, но ты неправ, лейтенант. Горячку несешь. Далеко не все в роте подонки и отбросы общества, как ты говоришь. Немало и таких, кто по нелепой случайности или дурости нашей извечной сам себя под статью подвел. И судимость у них – беда, а не вина. Да, проштрафились, наказаны. Но облика человеческого не потеряли и людьми быть не перестали. И воюют не хуже, чем в строевых частях, и дружбу фронтовую понимают. Я с ними в одной землянке живу, из одного котелка хлебаю. И что бы ты ни говорил – мне лучше знать!..