Чувствовали ли это союзные державы в октябре, когда над Омском нависла грозная туча?
Чувствовали, обещали и ничего не делали.
15 октября, например, опубликовано следующее соглашение:
«Американский генеральный консул в Омске Гаррис только что получил следующую телеграмму из Вашингтона от Министерства иностранных дел: «Твердое намерение Соединенных Штатов Америки поддержать адмирала Колчака и его сотрудников остается неизменным и таким, как оно было выражено в обменных нотах между адмиралом Колчаком и представителями союзных дружественных правительств в мае и июне 1919 года. Правительство Соединенных Штатов питает уверенность в содействии всех элементов России, преданных делу создания России на демократических основах».
Зачем это говорилось? Почему хоть в этот момент не последовало признания? Может быть, уже было поздно. Но тогда зачем было говорить о готовности поддерживать?
С. Н. Третьяков
Со стороны никто ничего определенно не обещал, рассчитывать на помощь извне можно было только для самоутешения. Чехи продолжали переговоры, но генерал Жанен определенно заявлял, что на них рассчитывать нельзя. Японцы не сказали окончательно: нет. Оставались лишь слабые надежды. Нужно было думать прежде всего о внутренних силах. И вот тут-то подымался опять старый больной вопрос о председателе Совета министров.
На омском горизонте появился новый человек всероссийского масштаба, европейского лоска, не скомпрометированный еще никакими провинциальными сплетнями, не сделавший еще никаких ошибок, которые были неизбежны у других, работавших полтора года. Это был С. Н. Третьяков.
Он прибыл в Омск в начале октября. Здесь его знали как крупного промышленника, московского деятеля и члена кабинета Керенского. Он — председатель правления товарищества Большой Костромской Мануфактуры Третьяков—Кашин (льняные изделия), состоит акционером и членом правления льнопромышленных предприятий.
Общественной деятельностью Третьяков стал заниматься с 1918— 1919 гг. Его все время выдвигал известный промышленник П. П. Рябушинский.
Сначала старшина, а потом и товарищ председателя московского биржевого комитета, он фактически, за болезнью Рябушинского, управлял и председательствовал в биржевом комитете. Третьяков как гласный
Московской думы был одним из видных членов центрального комитета «Земгора» и председателем льняного комитета, образовавшегося во время войны.
По спискам кадетской партии Третьяков баллотировался на различные муниципальные должности. Во время первой революции имя Третьякова упоминалось неоднократно как кандидата в министры. Даже до революции, по уходе Тимашева, торгово-промышленная партия выдвигала кандидатуру С. Н. Третьякова на пост министра.
Однако влиятельное московское купечество считало его молодым, недостаточно подготовленным для серьезной государственной деятельности, и выдвигало Коновалова и Четверикова. После распада коалиционного министерства Керенского, когда ушли Шингарев, Мануйлов и другие кадеты, Керенский обратился к москвичам: С. Н. Третьякову, Смирнову, Малянтовичу и доктору Кишкину персонально с просьбой занять места в его кабинете.
Кадетская партия и московское купечество своевременно опубликовали, что это приглашение Керенского является персональным. Третьяков в сентябре 1917 г. принял пост председателя Высшего Экономического Совещания на правах члена кабинета. Ему недолго пришлось работать в кабинете Керенского. В ночь на 26 октября он был арестован в Зимнем дворце с другими министрами и отправлен в Петропавловскую крепость.
Переживания октябрьских дней 1917 г. произвели на Третьякова неизгладимое впечатление. Бегство Керенского, оставившего на произвол судьбы своих товарищей, дикая толпа, ворвавшаяся в Зимний дворец и потащившая министров в Петропавловскую крепость — всего этого он забыть не мог. Только случай спас его от смерти. Толпа хотела бросить министров в Неву. Их спасло появление воинской части, не знавшей, в чем дело, и приготовившейся стрелять в бунтующую толпу. Последняя разбежалась, а министров посадили в крепость.
Третьяков прибыл в Омск в период его агонии. Второй раз он переживал те же ощущения участника бессильной, увядающей власти. Его положение было тем неприятнее, что с его приездом связывались надежды на реорганизацию Правительства. Я и сам надеялся, что Третьяков окажется подходящим премьером, но первые мои впечатления были не в его пользу.
Вскоре после возвращения нашего из Тобольска адмирал как-то в неурочный час вызвал меня к себе.
У него сидел Третьяков. Видно было, что происходит беседа особой важности. Адмирал был взволнован. Он обратился ко мне со словами: «Вот министр торговли говорит, что Правительство слишком неактивно для того, чтобы спасти Сибирь, и что он не может больше оставаться членом Правительства. Что вы скажете?»
Я не был подготовлен к подобному вопросу. Что задумал Третьяков, какие были у него планы, хотел ли он действительно уйти или он хотел
стать премьером, рассчитывая на свои силы — я не знал. Годился ли он на должность председателя Совета министров, я после двух-трех встреч в Совете министров сказать не решался.
Адмирал же, видимо, ждал от меня успокаивающего слова или совета. То, что он вызвал меня к себе, очень характерно. Раньше, до поездки, он никогда этого не делал. Достаточно было побыть с ним вместе каких-то десять дней, и он уже искал совета, как у близкого человека. Так быстро сближался он с окружавшими его людьми.
Я не решался рекомендовать адмиралу Третьякова. Я стал защищать Правительство, указывая, что обвинения Третьякова неосновательны, что Правительство делает сейчас все, что может, и что Третьякову, если он замечает наши промахи, было бы правильнее поделиться сначала своими предположениями с товарищами по кабинету.
Адмирал согласился с этим. Он перешел на обычную для него тему о том, что всегда, когда дела на фронте ухудшаются, увеличивается число желающих уйти в отставку.
Третьяков вспыхнул. «В таком случае, я остаюсь», — сказал он.
Мы вышли от адмирала вместе. Он негодовал. «Если меня считают трусом, — сказал он, — то, конечно, я не уйду и докажу, что я не трус».
Мои сомнения в Третьякове основывались, главным образом, на впечатлении от тона и характера его отдельных реплик, всегда подернутых тенью скептицизма и разочарованности, но я не мог быть уверен, что не ошибаюсь, а потому поспешил проверить впечатление.
Я предложил адмиралу пригласить Третьякова на заседания Совета Верховного Правителя, чтобы ближе с ним познакомиться. Он согласился. Третьяков стал бывать. Не зная прошлого омской власти, не зная в подробностях обстановки и людей, он, конечно, не мог с первых же заседаний ввести что-нибудь новое, что не было еще передумано и перепробовано, а потому доверие к нему адмирала не укрепилось — наоборот, он стал чувствовать по отношению к Третьякову какое-то предубеждение. Чуткий адмирал сразу понял, что заявление Третьякова об отставке было шагом, направленным к осуществлению обдуманного плана перемен в Правительстве. Этого было достаточно, чтобы адмирал стал относиться к новому человеку недоверчиво: он не любил таких заговоров.
Но вопрос о председателе Совета министров был не праздный. Я сомневался в Третьякове, но не сомневался в том, что вопрос о Председателе требовал пересмотра. Вопрос этот был опять в центре общественного внимания.
Состоялось частное совещание членов Совета министров. Был поставлен вопрос о Председателе. Вологодский, конечно, приглашен не был. Большинство высказалось за его смену.
Вологодский съездил к адмиралу для решения вопроса о своем уходе. Адмирал передавал потом, что этот разговор носил самый откровенный характер. Вологодский говорил сам о себе, как о третьем лице, не скрывая своих недостатков. Решено было все-таки снять с очереди вопрос об его отставке. Он остался.
Говорил адмирал по этому вопросу и со мной. Он ясно дал понять, что хотел бы видеть на посту премьера В. Н. Пепеляева, а не Третьякова, которого он мало знает. Пепеляев же отсутствовал — он был на Алтае.