– Просыпайся, соня! – Я легонько потянула его за мохнатое ухо. – Идем кормиться.
Пес вскочил, замотал головой – наверное, чтобы окончательно пробудиться и хорошо соображать – и пошел на кухню. Я открыла ему консервы, вывалила в миску – возиться с собачьим супом не было сил. Себе тоже ничего готовить не стала, выпила чаю с печеньем и развела на еще одну неучтенную сигарету. И вот когда я предавалась запретному удовольствию, в дверь позвонили. Сигарета прилипла к губе и оторвалась вместе с кожей. Феликс поднял голову от своей миски, посмотрел на меня с участием. Он так и не побежал в прихожую, не подал голоса, стоял, смотрел на меня и молчал, предлагая самой мне решать, открывать или нет.
Я так долго ждала его возвращения, а теперь растерялась. Столько раз представляла: он вернулся – и счастье, он вернулся – и вернулся кошмар. А сегодняшним вечером наконец пришла к мудрому решению: объяснить Алексею, что ему больше нет места в нашей с Феликсом жизни. Что ж тогда я так растерялась, решение совершенно правильное?
Снова звякнул звонок – несмелый, обрывчатый: он и сам понимает все и не смеет настаивать: не откроют – уйдет.
– Открывать или нет, как ты думаешь? – попыталась я переложить ответственность на собачьи плечи. Феликс мотнул головой и ничего не ответил: не в его компетенции, мол, принимать такие масштабные решения.
Открывать или нет? Я вдруг поняла, почему все эти годы так боялась его возвращения: я боялась подмены. Подсознательно боялась подмены, а теперь вдруг поняла, потому что представила: открываю дверь, а на пороге стоит человек из одесской тюрьмы, тот чужой человек, преступник.
Так что же мне делать: открывать или нет?
Открывать! Потому что однажды мне все-таки придется открыть. Так лучше сейчас, лучше сразу.
– Ты мне поможешь, малыш, если что-то пойдет не так, ладно?
Заручившись поддержкой Феликса, я пошла открывать.
* * *
В первый момент я его не узнала, потому что настроилась совсем на другого человека – настоящего или подменыша, из той, несуществующей жизни. Реальность моего позднего гостя была столь абсурдно нереальной, что сознание отказалось принимать его иначе как некую галлюцинацию.
– Здравствуйте, Лев Борисович, – поздоровалась я с галлюцинацией и замолчала, не зная, что делать дальше.
– Впустишь? – робко, не поднимая на меня глаз, спросил Годунов.
– Проходите, конечно.
– Я вот тут мимо шел, – виновато пробормотал мой бывший редактор и боком, весь как-то сгорбившись, протиснулся в неширокую щель, обдав меня перегаром. Не галлюцинация, вполне настоящий Годунов!
– Проходите, конечно, – снова повторила я, одновременно испытывая необъяснимую тревогу и совершенно понятное облегчение.
Лев Борисович снял свои старые, изношенные (наверняка кто-то отдал) туфли и направился к кухне. Я последовала за ним, соображая, осталась ли в холодильнике водка (я всегда держала для него водку), и расстраиваясь, что не приготовила ужин и накормить его будет нечем. Феликс крутился под ногами, не зная, можно ли выражать радость: он любил Годунова, но не мог понять моего настроения – а рада ли я его приходу? Я и сама этого разобрать не могла. Что-то тревожное билось то ли в мозгу, то ли в сердце, но не рождало никаких ассоциаций.
– Кирочка! – перегаром выдохнул и посмотрел, затравленно, жалко, сальная седая прядь волос мазнула меня по лицу. Какая старая, несвежая, пропитая у него кожа! Я вспомнила! Да как я вообще могла забыть? Он тоже был в скверике. Водка отменяется – не поможет теперь никакая водка! – ужин отменяется, все, все теперь отменяется. Лев Борисович Годунов убил человека. Отменяется жизнь. Тогда я в это не поверила: мысль, что Годунов убийца, – невозможная мысль. А теперь вдруг не только поверила, но и совершенно поверила. Почему он так на меня смотрит? Пусть опровергнет. Да опровергай же, черт возьми! – Кирочка! – Грузно опустился на стул, закрыл лицо руками – опровержения не последует, последует признание. – Мне страшно, мне стыдно, Кирочка, мне не хочется жить! – Заплакал, затрясся в рыдании. Как это действительно страшно! – Не думал, что когда-нибудь до такого дойду, а вот дошел.
– Лев Борисович!
– Даже когда ночевал на вокзале, не знал, что дойду.
Плачет, трясется, но на меня не смотрит, вытирает ладонью нос. Принести ему платок? Налить водки? Что мне с ним делать потом, когда все расскажет?
Я открыла холодильник, нашла бутылку. Стопки на две здесь точно хватит. Зачем-то поболтала водку, вылила в чайную чашку – в комнату за рюмкой не пошла, не решилась оставить его одного на кухне.
– Выпейте, Лев Борисович. – Я поставила перед ним на стол чашку. Да! Нужна ведь еще какая-нибудь закуска. Кроме печенья и собачьих консервов, у меня нет ничего. Достала из шкафа вазу с печеньем.
– Помнишь, как ты первый раз в редакцию пришла?
Взял чашку, а на меня не смотрит.
– Совсем еще малышкой была, но я сразу увидел, толковая девочка.
Ну к чему, к чему эти воспоминания? Зачем предисловия? Рубанул бы уж сразу: убил.
– На каком ты тогда курсе была, на втором?
– На третьем.
Опять заплакал, поставил чашку, так и не выпив, лицо руками закрыл, сидит и трясется беззвучно – ужасное зрелище. Я не вынесу этого! Я ему сейчас сама все скажу.
– Кирочка, ты ведь видела, да? – всхлипывая, невнятно проговорил наконец Годунов. – Ты видела?! – отчаянно выкрикнул он. – Видела?!
– Видела. – Какой смысл отпираться?
Выпил залпом водку, стукнул чашкой о стол, тряхнул головой и вдруг захохотал – прямо затрясся от смеха, как до этого от рыданий.
– А денег-то совсем не оказалось, так, мелочь, рублей восемь набралось. Я часы с него снял, а они не ходят, стоят, и стекло в трещинах – кому такие продашь? Хреновый из меня мародер получился!
– Почему мародер? – не выдержала я его смеха. – Вы убийца.
– Убийца? – Он испуганно, непонимающе на меня посмотрел. – Да нет, Кирочка, я только ограбил. Он уже холодный был. Я сначала подумал, пьяный или обколотый, а он остыл давно. Мне деньги были нужны позарез. Даже к жене сегодня наведывался, но она прогнала, конечно. К тебе пошел, а тебя дома не оказалось, сидел вот там, – он кивнул на окно, – на скамейке, ждал, думал, уже не придешь. А деньги нужны! Выпить хотелось до невозможности, а тут еще сигареты кончились. В скверик ваш завернул – в таких местах всегда бычков насобирать можно, – иду, смотрю, сидит на скамейке парень. Я к нему: закурить, спрашиваю, не найдется? Не отвечает, не шевелится. – Лев Борисович взял чашку, но водки в ней больше не было. Покрутил в руке и разочарованно поставил на место. – В карман к нему залез, выгреб всю мелочь. Сообразил, не считая, что на бутылку этого не хватит. Стал с него часы снимать – тут-то и понял: с мертвого снимаю, мертвого граблю. Понял и все-таки снял! – Он сжал кулак и стукнул им по столу. Чашка подскочила, ударилась о вазочку с печеньем, зазвенела. Почему-то этот звон меня окончательно вывел из терпения, меня просто затрясло.
– Замолчите! – закричала я Годунову. – Хватит! Не надо ничего рассказывать! Я поняла, что убили не вы, остальное меня не волнует! И вытрите сопли, в конце концов! – Я сорвала с крючка кухонное полотенце – петелька с треском лопнула – и бросила ему на колени.
Он никак не отреагировал на мой истерический выпад, будто вообще его не заметил. Продолжал казниться, снова сжал кулак, не меняя своей покаянной интонации:
– Такого кощунства Бог не мог мне простить. Я это понимал и все-таки делал – снимал часы с мертвого (ремешок никак не хотел расстегиваться, хитрая там какая-то застежка оказалась), заново обшарил карманы, надеялся, что хоть что-нибудь еще удастся найти, подумал, не позаимствовать ли и обувку, размер вроде мой, а туфли хорошие, крепкие, мои-то вот-вот развалятся. И Бог не простил. Я и закончить не успел свое грязное, отвратительное дело, как он меня наказал. Не могла ты там просто так оказаться! Что тебе было делать ночью в сквере? Бог тебя туда прислал в наказание мне. Страшнее ничего со мной произойти не могло! Кто угодно застал бы, кто угодно увидел бы, но не ты, не ты! Не ты! – яростно выкрикнул он, с размаху ударил себя по лицу и завыл в голос.