Мы познакомились летом 1926 года, когда я стал работать в издательстве «Молодая гвардия».
Сейчас трудно себе представить, что человек десять управлялись с громадным объемом разнообразнейшей литературы. По-видимому, большие штаты, которыми ныне располагают издательства, не являются обязательной предпосылкой успешной работы.
Однажды из комнаты редакторов донесся изрядный шум. Какой же молодой (и неопытный) администратор потерпит беспорядок в своем учреждении! Я зашел в комнату и увидел картину в общем юмористическую: маленький редактор, задрав голову, стоял перед Маяковским, который с высоты своего без малого двухметрового роста смотрел куда-то в потолок и то сердито, то саркастически отводил шаткие аргументы собеседника.
Выяснилось, что поэт сдал в издательство сборник стихов, а рукопись потеряли. Я увел Маяковского к себе в кабинет и кое-как уладил конфликт.
Через несколько дней я вновь увидел Маяковского, который сразу зашел ко мне, уселся на край стола и деловито сказал:
– Тезка, дайте денег.
– За что, Владимир Владимирович?
– Не за что, а на что. Еду в Крым.
– Без договора финотдел не даст.
– Значит, ничего нельзя придумать?
– Есть одна мысль, – сообразил я. – Если одобрите, организую аванс. Напишите для нас детскую книжку.
Прошло месяца два, и я вновь увидел Маяковского. Просто, точно вчера расстались, он протянул свою мощную руку, уселся на тот же стол, вытащил небольшую записную книжку и прочитал: «Эта книжечка моя про моря и про маяк».
Мы тут же оформили договор.
Только после этих встреч я стал более или менее регулярно ходить на его литературные вечера. Затем я сам стал писать о театре, из издательства перешел в «Вечернюю Москву», мы виделись в некоторых домах, в частности у Луначарского. Вскоре нашлось и еще одно поле для встреч – бильярдное.
Играл Маяковский очень хорошо – для любителя, разумеется. Делаю эту оговорку, потому что даже сильнейшие любители не могли на равных состязаться с профессионалами, уровень игры которых в те годы достигал высокого совершенства. Бильярдных было много, крупная игра шла почти всюду. Еще в полной силе были дореволюционные мастера.
Маяковский с профессионалами играл редко. И не потому, что боялся их: игру всегда можно было уравновесить форой. Ему претили ухищрения профессиональной игры, обязательно связанной со сложными тактическими ходами и с известной долей коварства. Но не любил он и «пустой» игры, то есть без всякой ставки. Исключения он делал только для партнеров заведомо слабых. Так он играл с Луначарским, который бильярд очень любил, но играл чрезвычайно слабо.
Анатолий Васильевич, человек, вообще говоря, исключительной тонкости и проницательности, в бильярдной становился простодушным до наивности: он искренне верил, что играет неплохо – только ему очень не везет.
У Маяковского был поразительно точный и сильный удар. Особенно хорошо он играл угловые шары, но и в середину любил положить шар «с треском».
«Человек – это стиль» – говорят французы. И в стиле бильярдной игры, в каждом движении Владимира Владимировича сквозило то своеобразие, которое было свойственно всем проявлениям его неповторимой индивидуальности, – прямота, напор, смелость, порой дерзость, и вместе с тем отличная выдержка, стойкость, поразительная корректность.
Вообще корректность, да и подлинное рыцарство были свойствами натуры Маяковского. Но неверно думать, что Маяковский всегда был вежлив, сдержан и мягок. Отнюдь нет, он бывал очень резок и весьма напорист, когда речь шла о серьезном деле, тем паче если доводилось отстаивать творческие или общественные позиции, принципы, убеждения. Тут он становился беспощадным, превращался в непреклонного борца.
Тем более удивительным, непохожим на себя показался мне Маяковский в тот памятный мне день нашей последней встречи.
Вечером 27 марта 1930 года мне предстояло вступительным словом о пьесе Маяковского «Баня», поставленной театром Мейерхольда, открыть диспут в Доме печати.
А днем у нас в редакции «Вечерней Москвы» для обсуждения пьесы и мейерхольдовской постановки собралась рабочая бригада. Значительная часть этой бригады состояла из студентов, в частности ГИТИСа. Впрочем, было и несколько заводских рабочих. Время от времени газета приглашала бригаду на общественные просмотры, затем устраивала обсуждение.
После просмотра «Бани» хор негодующих был яростным, стройным, а голоса защитников звучали неуверенно, даже робко. Над пьесой и спектаклем пронесся критический ураган в двенадцать баллов.
Наиболее резко против постановки выступила «Рабочая газета»: «То, что у Александра Безыменского в «Выстреле» является подлинной советской сатирой, за которой чувствуется большая взволнованность и боль за наши недочеты, – здесь превращено в холодный и грубый гротеск, цинично искажающий действительность».
Не пощадила Маяковского и «Комсомольская правда»: «Продукция у Маяковского на этот раз вышла действительно плохая, и удивительно, как это случилось, что театр имени Мейерхольда польстился на эту продукцию».
Эти оценки были результатом недопонимания Маяковского, который воспринимался лишь как главарь одного из борющихся литературных течений. К тому же он не был членом партии, а всего лишь попутчиком.
Если говорить о «Бане», то лишь один критик после ее появления заговорил о «театре Маяковского». Мне же казалось тогда, что его пьесы, включая «Баню», носят преходящий характер, безотносительно к достоинствам, которые я видел и гласно признавал. «Баню» я счел произведением талантливым, самобытным, но в чем-то незавершенным, не нашедшим вдобавок полноценного, адекватного сценического воплощения.
Перед началом совещания в «Вечерней Москве» мне пришлось отлучиться. Вернувшись, я увидел такую картину: Маяковский стоял в коридоре, прислонившись к притолоке у двери комнаты, где происходило совещание, и слушал, явно не желая показываться собравшимся.
По голосу я узнал критика, который нередко выступал на страницах «Вечерней Москвы». Он критиковал пьесу и спектакль аргументированно и довольно едко. Маяковский буквально серел, но пресекал всякие мои попытки войти в комнату и вмешаться в ход обсуждения.
Я ощутил необыкновенно болезненную реакцию Владимира Владимировича на критику пьесы, хотя кто-кто, а он, казалось, привык к таким разносам и разгромам, к таким критическим тайфунам, по сравнению с которыми эта речь старого театрала могла показаться благодушной. Но таково уж, видимо, было настроение Владимира Владимировича в те дни, такова была степень его ранимости, которую обычно он умел великолепно прикрывать острой шуткой, едкой репликой, а то и явной бравадой. Маяковский был явно угнетен и подавлен.
Когда возвращаешься мысленно к той далекой поре, кажутся непостижимыми равнодушие, слепота и глухота, которые овладели людьми, знавшими поэта близко, его друзьями и соратниками.
На открытии Клуба мастеров искусств я впервые услышал, как Маяковский читал вступление к поэме «Во весь голос».
Обстановка была парадная, банкетная, легкомысленная. Собравшиеся сидели за столиками. Самые прославленные представители различных муз соревновались в умении развлекать узкий круг (зал маленький, от силы полтораста человек) изощренных ценителей.
На полукапустническом фоне стихи Маяковского резанули по сердцу.
«Наших дней изучая потемки…» Какие потемки? Это кому же темно в светлые дни ликвидации кулачества как класса и всеобщей победы, одержанной Российской ассоциацией пролетарских писателей над иноверцами, в том числе над самим неукротимым Маяковским?
Меня поразили глубокое беспокойство, невысказанная боль, охватившие сердце поэта. Он обращался к потомкам, потому что отчаялся услышать отклик современников. Как можно было пройти мимо его трагической настроенности?!
Бас Маяковского рокотал, некогда было оценить всю силу и глубину образа, неповторимую инструментовку стиха, изумительное искусство звукописи – совсем другое ощущение охватило меня: внутренняя дрожь, неосознанное чувство тревоги, беспокойства.