— Признайтесь.
— Тамара, — проговорила она, потом замолчала, как будто подбирая правильные слова. — Посмотри на меня, Тамара. Я… Позволь мне объяснить… Нам надо пойти в другое место. Не здесь же разговаривать. Не в оранжерее. Ты совсем мокрая.
— Нет. Сначала вы должны признаться.
— Тамара, послушай меня, пойдем в дом и там…
— Признайтесь, что это написали вы, — резко потребовала я. На ее лице отобразилось замешательство.
— Я не понимаю, Тамара. В чем я должна признаться?
— В дневнике писали вы! — крикнула я и сунула дневник ей в лицо. Яростно перелистала страницы. — Видите, здесь написано? Я спрятала дневник в своей спальне, а утром взяла его с собой в замок, чтобы начать в нем писать, как вы говорили, и вот смотрите. Как вы это сделали? — Я тыкала дневником ей в нос и одновременно листала страницы, размазывая мокрыми руками чернила. А она мигала, пытаясь рассмотреть мелькавшие перед ней слова.
— Успокойся, Тамара. Я ничего не вижу, ты слишком быстро листаешь страницы.
Я стала листать их еще быстрее. Тогда она ухватила меня за запястья своими сильными руками и твердо произнесла:
— Хватит, Тамара.
Это сработало. Сестра Игнатиус взяла у меня дневник и открыла первую страницу. Потом быстро пробежала глазами первые строчки.
— Это не для чужих глаз. Здесь твои мысли.
— Я не писала.
К этому времени я поняла, что она тоже не писала. У нее переменилось выражение лица, и ее растерянность не была наигранной.
— Тогда… кто?
— Не знаю. Надо посмотреть в начале.
— Здесь стоит завтрашнее число.
— Кое-что из написанного рассказывает о событиях завтрашнего дня.
Дождь стучал в окно до того громко, что казалось, стекло вот-вот разобьется.
— Откуда тебе знать, если завтра еще не наступило?
Голос у нее стал мягче, словно она пыталась уговорить разбушевавшегося психа, чтобы он отдал ей нож. Наверное, это отлично подействовало бы, вот только у меня не было ножа и никто не вкладывал его мне в руку. Не мой случай.
— Может быть, ты проснулась среди ночи и сама все это написала? Была сонная и поэтому ничего не помнишь. Я в таком состоянии еще и не то делаю. Брожу по дому, ищу что-то, сама не знаю что, передвигаю вещи, а утром ничего не могу найти. Правда-правда, — со смешком договорила она.
— Это другое, — спокойно возразила я. — Я написала о том, что произойдет сегодня и о чем я понятия не имела. Дождь, Розалин, плащ, вы…
— А что я?
— Я написала, что вы будете тут.
— Но, Тамара, я всегда тут, и тебе это известно.
Сестра Игнатиус продолжала говорить, пытаясь придать моей истории некое рациональное объяснение. Она рассказала о том, как однажды ночью пришла в комнату сестры Марии в поисках садовых перчаток, потому что ей приснилось, будто пора сажать репу, и до смерти напугала сестру Марию. Я отключилась. Не могла я написать пять страниц и совершенно об этом не помнить. Как я могла предсказать дождь, появление Розалин с плащом, сестру Игнатиус, поджидающую меня в оранжерее с лишним костюмом?
— Тамара, наш разум иногда играет с нами в странные игры. Когда мы что-то ищем, он предпочитает свой маршрут. И нам ничего не остается, как следовать за ним.
— Но я ничего не ищу.
— Неужели? А вот и дождь перестал. Я же говорила. Пойдем в дом, обсохнешь, и я дам тебе выпить что-нибудь горячее. Вчера я сварила суп и положила в него собственноручно выращенные овощи. Думаю, там что-нибудь еще осталось, если сестра Мария не выпила его весь через соломинку. Накануне она потеряла свои протезы, и сестра Питер Регина неосторожно наступила на них. С тех пор она все пьет через соломинку. — Она прикрыла рот ладошкой. — Ох, извини, над этим нельзя смеяться.
Я хотела возразить, потому что вспомнила, что написала в дневнике о своей простуде. Но может быть, мне удастся что-нибудь изменить? И я последовала за сестрой Игнатиус в сад.
Дом был похож на сестру Игнатиус. В нем хватало обманок, потому что внутри он был такой же старый, как снаружи. Мы вошли в заднюю дверь и оказались в коридоре, где было множество сапог, плащей, зонтов и шляп от солнца — короче говоря, все необходимое на любую погоду. По неровно уложенным камням мы прошли в кухню, где все было устроено на манер 1970-х годов. Застекленные шкафы, линолеум на полу, клеенчатая скатерть, авокадо и апельсины во всех возможных местах, сохранившиеся с того времени, когда плоды земли несли в дом. Тут был длинный стол из сосны со скамейками по все стороны, такой длинный, что за ним могли бы усесться все Уолтоны[41]. Из комнаты рядом с кухней доносились звуки радио. Следуя по коричневой ковровой дорожке, я уперлась взглядом в большой телевизор примерно в тридцати дюймах от стены. Его покрывала кружевная салфетка, и на ней стояла фигурка святой Девы Марии. На стене висел простой деревянный крест.
В доме стоял запах старости. Затхлый запах плесени смешался с запахом бесчисленных обедов и пригоревшего масла. Чувствовался тут и запах сестры Игнатиус, чистый аромат талька, словно только что вымытого ребенка. Подобно дому Розалин и Артура, здесь тоже выросли поколения и поколения людей, которые бегали и кричали по коридорам, били посуду, взрослели, влюблялись и уходили, оставляя дому часть себя. Здесь не люди владели домом, а дом владел их душами. В нашем бывшем доме ничего такого не было и в помине. Я любила наш дом, однако все живое в нем начисто изничтожалось моющим пылесосом, который каждый день гнал застоявшиеся запахи всевозможными моющими средствами. А раз в три года комнаты декорировались заново. Старую мебель выбрасывали, новую расставляли по-новому и стены красили в тон новых драпировок. У нас не было места эклектике, когда мебель собирается годами. И никаких сантиментов по поводу семейных воспоминаний. Новая дорогая мебель не оставляла места для сантиментов. Вот так было в моем доме.
Сестра Игнатиус все еще в своем костюме, в котором она работала с пчелами, умчалась прочь, словно малыш в подгузнике. Я сняла кардиган и положила его на обогреватель. Майка промокла насквозь, прилипла к коже и просвечивала, шлепанцы хлюпали, однако я не стала их снимать, чтобы не запачкать ничего грязью, принесенной из прежней семьи. И без меня слишком много всякого скопилось тут от чужих людей.
Сестра Игнатиус вернулась с полотенцем и сухой рубашкой.
— Прошу прощения, больше ничего не нашла. У нас давно не одевались семнадцатилетние девицы.
— Шестнадцатилетние, — поправила я ее, осматривая спортивную рубашку.
— Я бегала в ней марафон с шестьдесят первого по семьдесят первый год, — пояснила сестра Игнатиус, поворачиваясь к плите и собираясь поставить на нее суп. — Боюсь, ничего другого нет.
— Ого, а вы были, видно, в форме!
— Ты о чем? — Она приняла соответствующую позу и показала свои бицепсы. — Пока еще ничего не потеряно.
Я рассмеялась. Потом через голову сняла майку, положила ее на обогреватель и надела сухую рубашку, которая была длиной с мини-юбку. Сняв шорты, я подпоясалась ремнем, превратив рубашку в платье.
— Ну как? — пройдясь по воображаемому подиуму, спросила я сестру Игнатиус.
Она со смехом присвистнула, выражая свое восхищение.
— Вот бы мне вернуть мои ножки! — воскликнула она и покачала головой. Сестра Игнатиус поставила на стол две миски с супом, и я с жадностью набросилась на еду.
Снаружи опять доносилось пение птиц, словно дождя не было вовсе, словно он нам привиделся.
— Как поживает твоя мама?
— Спасибо, хорошо.
Молчание. Нельзя лгать монахине.
— Не хорошо. Сидит целыми днями в своей спальне, улыбается и смотрит в окно.
— Значит, она счастлива?
— Она сошла с ума.
— А как считает Розалин?
— Розалин считает, что если скормить годовой запас еды за один день, то все будет в порядке.
У сестры Игнатиус дрогнули губы, как будто она усилием воли погасила улыбку.
— Розалин говорит, что это у нее от горя.