— Что же?
— А то! Я листок с сухарями и... А вынула противень — что такое?! Даже сама испугалась... Понимаешь?..— лицо Стеллы излучало вдохновение, глаза сверкали, горели жаром. Наверное, сейчас она вновь могла бы одним только взглядом сушить сухари и перекаливать масло в котле.
Я сразу же понял, куда она клонит. Ну и Стеллка! Умница!
Шепнул ей.
—Подожди меня, я сейчас.
И выскочил в сад с двумя пустыми ведрами.
—У Стасика в саду какие деревья? — спросила Стелла.
—А какая разница?— удивился я. Стелла спокойно объяснила:
—Ты же сам слышал от Стасика — дедушка Абдурахман осень по хрусту листьев узнает. А хруст, наверное, разный бывает. Специфический. От разных листьев разный. От яблоневых один, от тополиных другой. А?
— Яблони у них,— уверенно сказал я. — И урючины. Давай сюда...
Мы быстро набили оба ведра сочными, зелеными, полными жизни листьями с яблонь и урючин. И поспешили домой. Мои папа с мамой и сестра Айгуль смотрели пятую серию детектива. Мы скользнули на кухню,
— Сейчас. Сейчас... — нетерпеливо повторяла Стелла.
Движения ее были суетны, беспокойны. Она достала из духовки оба противня, и мы устлали их густым слоем мягких листьев.
Я запалил огонь, загнал противни в пазы и захлопнул духовку. Мы уставили друг на друга безумно счастливые глаза. Вскоре по кухне поплыл горьковатый дымок.
—Давай поглядим, — шепнула Стелла. — Может, готовы?
Мы потрогали листья. Они бугрились, шуршали, хрустели и вкусно трещали, как сухари. Впрочем, сейчас мы со Стеллой не променяли бы эти скрюченные, опаленные жаром листья не то, что на сухарики — не уступили бы ни листочка, ни прожилки в обмен на торт весом в тонну!..
Высыпав испеченные листья обратно в ведро, мы вновь уложили па горячие противни зеленое сырье. Но тут вошла встревоженная Айгуль, с подозрением поводя носом.
Горит что-то, — обеспокоенно сказала она. — Что вы тут делаете?
Печем,— ответил я и на глазах у изумленной сестры вставил снаряженные листьями противни в пазы духовки.
— Что это?! — ахнула Айгуль.— Это же... листья!
Они самые,— подтвердил я.
Ничего не понимаю. Вы печете... листья?
Печем.— Я был невозмутим. — Понимаешь, очень надо. А эти, видишь, уже готовые,— я окунул руку в ведро, и оно тотчас отозвалось приятным хрустом.
Не поломай! — испуганно дернулась Стелла. — Осторожно.
Айгуль отступила, бормоча:
—Ясно, опыт по ботанике... Так бы и сказал. А то — печем...
В больницу мы смогли прийти только к пяти часам. Обидно, конечно, что не с утра. Но что поделаешь — с утра уроки, а потом у них тихий час.
Дедушка Абдурахман — ура! — еще спал, когда мы втроем — со Стеллой и Стасиком — вошли в его палату на третьем этаже и осторожно высыпали вдоль всего прохода у его кровати листья из обеих ведер. ни с готовностью отзывались треском и шуршанием на малейшее наше движение, и хотелось умолить их, стуча пальцем по губам:
— Тише, милые, тише. Еще не время вам шуршать. Спите пока... Лежите спокойно...
—Вчера интересная история была,— шепотом рассказал Стасик.— Во время обхода... Профессор приехал со своими студентами, ужасно строгий, и потребовал, чтобы они побеседовали с больными и определили, что у них, болезнь какая.
Диагноз называется! — с видом знатока вставила Стелла.
Вот-вот... Потом подошли к деду. Стала одна студентка деда пытать, вопрос за вопросом, а все никак не может профессору-своему угодить. А тот хмурится, недовольный, Двойкой пахнет, И точно: "Не видать вам зачета!— говорит он студентке,— Ходите вокруг да около, а ухватить не можете. Тут дед за нее и вступился.
—Не ставьте, говорит, девушке двойку, Это не она виновата, а война проклятая. Откуда же бедняжке знать, что у меня в плече железка еще с войны сидит, Не надо ей из-за того фашиста, что в меня этот осколок усадил, двойку ставить, очень вас прошу, уртак профессор.
И гак разволновался, что профессор сдался.
И что он ему сказал?
Пообещал пожалеть, если дед обещает не нервничать. Ему ведь нельзя.
Я подошел к окну и по заранее условленному знаку во дворе больницы ожил духовой оркестр. Михаил Харитонович дирижировал, стоя впереди оркестра — лицом к окну. Казалось, он дирижирует окнами: форточки и стекла, повинуясь магии его дирижерской палочки, казалось, должны послушно хлопать, скрипеть и дребезжать. В распахнутые окна палаты вплыла мелодия вальса и закачала все вокруг, У меня закружилась голова. Мне показалось, что я никогда на свете не слышал музыки — чарующее, прекраснее, волшебнее этой. Губы сами шепотом листали слова:
С берез неслышен, невесом
Слетает желтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист...
Дрогнули веки дедушки Абдурахмана. Он открыл глаза, но лицо оставалось неподвижным. Дедушка Абдурахман словно оставался в тысячный раз повторяющемся сне, где он, старший сержант запаса, только что вновь и вновь подавлял — упрямый и злой фашистский дзот, за который вспыхнул на его груди орден Красной Звезды. А может, снилось ему, что он сидит в кабине бульдозера и режет ухабы, тянет за собой дорогу. Но вот он разлепил губы и осторожно скосил глаза вправо, увидел внука Стасика и нас со Стеллой, молчаливо выпевающих одними губами вслед за мощно ворвавшейся в палату мелодией:
Вздыхают, жалуясь, басы,
И словно в забытьи,
Сидят и слушают бойцы,—
Товарищи мои...
Что это, ребята?— растерянно уронил дедушка Абдурахман.— Это же... Это же...— голос его задрожал.
Мы поздравляем вас с днем рождения, — сказала Стелла.— От имени всей школы.— Стелла показала в окно.— Они тоже пришли. Специально разучили для вас. Оркестр. Хотите посмотреть?
Дедушка Абдурахман приподнялся на локте, спустил с кровати ноги, и тотчас же листья отозвались веселым, сочным треском Дедушка Абдурахман испуганно дернулся.
—Листья?! — потрясение прошептал он.— Это же осенние листья!
—Листья, дедушка, — зашептал и Стасик. — Не бойся, это листья. Осень пришла, дедушка. Сам видишь — осень. Все теперь будет хорошо. Ты же сам говорил, главное — успеть услышать листья. Слышишь их, слышишь?..
Дедушка Абдурахман подрагивающей рукой взял с тумбочки очки с толстыми, круто выпуклыми фарами стекол, снял со спинки стула пиджак с орденскими колодками и, накинув его поверх больничного халата, застегнул на все пуговицы. Стасик подскочил к деду и, придерживая за локоть, помог ему подойти к окну. Листья шуршали и трещали, вплетаясь в музыку вальса. Неслышные, невесомые листья, словно слетев в том немыслимо давнем прифронтовом лесу с остывающих после жаркого лета берез, бесконечно долго вальсировали в осеннем воздухе часы, сутки, десятилетия — и только сейчас, всласть накружившись, плавно легли па зеленый дощатый пол этой больничной палаты, устлав его, как осеннюю поляну, чтобы старый солдат, старший сержант запаса танкист Абдурахман Барханов, услышал их и вспомнил их, и поверил в новую весну.
Дедушка Абдурахман стоял у распахнутого окна, откуда больно била в упор, как из дзота, до слез ласковая музыка, а учитель Михаил Харитонович поднимал песню в атаку и вел бой, чтобы вырвать из плена дедушку Абдурахмана.
Старший сержант запаса Абдурахман Барханов стоял у окна, высоко подняв голову и, сильно шурясь, вглядывался в незримую быль — поверх оркестра, поверх все еще зеленых, живых садов, поверх тяжелых, с танк величиной облаков, нахлобученных на острые верхушки тополей, что встали цепью у горизонта — словно готовились взмыть в безудержную штыковую и пронзить облака, бесцеремонно оккупировавшие голубую высь, и только ждали боевого приказа, чтобы немедленно проучить захватчика.
Старший сержант запаса Абдурахман Барханов, стоя у окна, принимал парад у музыки и у своей давней фронтовой юности.
А когда оркестр умолк и мелодия, призвавшая к окнам больницы десятки ходячих больных, вновь улеглась отдыхать в меди полыхающих на солнце инструментов, дедушка Абдурахман, так и не шелохнувшись, тихо сказал: