— С чего бы это он? Что он мог узнать? Нет, мальчишки в ночном баловались с огнём или дезертир объявился, устроился в стогу и закурил… — предположил Ахмади.
Исмагил стоял на своём:
— Он, Хусаин… Не иначе, как Ястафый сболтнул что-нибудь, кроме него, нет поблизости никого из обозников, слышавших слова Вагапа.
— Взялись, так надо было дело делать наверняка! — разозлился Ахмади. — Я вам сколько твердил…
Некоторое время они ехали молча.
— Польстился на деньги, поддался уговору, а обернулось это мне большим убытком, — хмуро проговорил Исмагил в надежде, что Ахмади предложит покрыть хотя бы часть убытка. Но тот лишь высокомерно усмехнулся в ответ.
А ведь обещал тогда — мол, услугу не забуду, будем жить по-братски, при нужде помогу… Не мог Ахмади простить голодранцу Вагапу свой позор на суде, свою обидную кличку и готов был всё отдать, лишь бы утолить жажду мести. Теперь же, когда дело сделано и в ауле смерть Вагапа вроде бы забыта, вон как повёл себя Ахмади!
«Не нужен я стал. Ну, ладно… Как бы ты об этом, Ловушка, не пожалел!» — мысленно пригрозил Исмагил.
У околицы аула они разъехались, Исмагил свернул к Верхней улице. «Ну, погоди! Погоди! — думал он, всё более распаляясь. — Не будь моё имя Исмагил, если ты не поплатишься за короткую память! У красного петуха быстрые крылья… Сел он на моё сено — может сесть и на твою крышу…»
2
Беда, обрушившаяся на страну, не обошла стороной и туйралинцев. Большинство мужчин мобилизовали. Взяли в армию и Кутлугильде. Ушёл он на войну уже зимой. Фатиме это не принесло ни горя, ни радости. Правда, при проводах она поплакала вместе со свекровью и золовками, но лишь для приличия.
Мужа она не любила, не смогла сблизиться с ним и, когда они оставались вдвоём, упорно молчала, не отвечая даже на его вопросы. Кутлугильде в конце концов взбеленился и начал вечерами бить жену. Намотав её косу на одну руку, другой он наносил удары, повторяя один и тот же вопрос:
— Почему молчишь?
— Почему молчишь?
— Почему молчишь?
Она — ни слова в ответ.
Не очень-то словоохотлива была она и со свёкром, свекровью, золовками. Поэтому и те исходили злостью. Недаром говорится, что гонимую мужем притесняют всем миром. Бывало, Кутлугильде ударит или обругает Фатиму, — тут и все домашние не упускают случая уязвить её. Свёкор в глаза невестке ничего не говорил, но Фатима могла слышать, как в другой половине он бранит её. Да он и хотел, чтобы слышала. Фатима в своей половине возится с посудой, а Нух в своей ляжет, задрав ноги, на нары и зудит — в открытую дверь слышно:
— Заважничала, нищенка, попав в богатый дом. Перед отъездом к нам куда как раскудахталась, а теперь будто кольцо во рту прячет. Нищенствовала бы там, так ради куска хлеба распечатала рот. Не великий богач отец-то, вонючим мочалом промышляет, в услужении у других ходит…
Фатима, придумав какой-нибудь предлог — надо, дескать, принести воды или выплеснуть из таза, — уходила во двор, немного отдыхала там от бесконечных унижений.
Всего два-три дня прожила она в этом доме сносно. Это было прошлой зимой. Встретили её как гостью, ничем в первые дни не утруждали. Лишь сходила она, " сопровождаемая золовками, с коромыслом по воду на Инзер — согласно обычаю показала себя аулу. На третий день свекровь, опять же по обычаю, созвал а соседок, чтобы познакомить их с молодайкой. Выпив несколько самоваров чаю и разобрав со скатерти остатки угощения на гостинцы детишкам, соседки принялись на все лады расхваливать Фатиму:
— Ловка, сноровиста! А я-то думала — молода, так ещё ничему не обучена.
— Очень удачно невестку выбрали!
— Дай им всевышний ума-разума, чтобы жили в дружбе и согласии!
И Фатиме понравились эти простые приветливые женщины.
Но кончился праздник, и потекла беспросветная жизнь. На молодую взвалили всю работу по дому и по двору: и уход за скотом, и приготовление пищи, и стирка — всё легло на неё. Она не успевала хотя бы раз за день присесть, скинуть с себя елян, дать телу отдохнуть; ела на ходу, пока крутилась у котла. Свекровь лишь указывала: сделай, килен [111], то, сделай это. Фатима и сама знала, что надо делать, поэтому подсказки выматывали душу. А золовки пальцем о палец не ударят, не переложат вдоль то, что лежит поперёк.
В начале лета туйралинцы выехали в долину Инзера на яйляу. Прекрасное это было место, но Фатима не замечала окружающей красоты. С раннего утра наваливались на неё заботы: надо было подоить двенадцать коров и пять кобылиц, вскипятить молоко, заквасить катык, а прокисший катык сварить, процедить, отжать корот и, слепив из него кругляши, выставить на просушку. Лето пролетело — и не выдалось у неё часу сходить на склон горы, усыпанный тёмно-красными ягодами, кинуть в рот ягодку.
Часто ей вспоминалось, как предыдущим летом пошла по ягоды, как встретилась последний раз с Сунагатом. Вспомнит, поплачет, и на сердце легче. Фатима не знала, где её любимый — в тюрьме ли тоскует, бродит ли по лесам, таясь от людей. Лишь ближе к осени, когда Кутлугильде свозил Фатиму погостить к родителям, подруги рассказали ей, что пришли в Ташбаткан вести об оправдании Сунагата. Фатима порадовалась, хоть и не надеялась свидеться с ним.
Когда многие из Туйралов уже ушли на войну, Кутлугильде ещё оставался дома и объяснял это тем, что не достиг мобилизационного возраста.
— Родился ты как раз в сенокос. Той осенью твой отец зарезал караковую кобылу… — вспоминала мать, Гульямал, и, посчитав на пальцах, выводила: — Ещё и на будущий год тебя не возьмут.
Но где-то была, видно, запись, более точная, чем её память, — в феврале пятнадцатого года ушёл на войну и Кутлугильде. Подсчёты жены убаюкали Нуха, повестки сыну он так скоро не ожидал. Надо было подмазать кое-кого, глядишь, и отсрочили бы призыв, а теперь всё произошло так быстро, что ничего не успел предпринять.
— Возвращайся хорунжим, как твой дед! — наказал Нух сыну.
Осталась Фатима-солдатка в чужом доме с двухмесячным младенцем на руках.
С рождением ребёнка дел у неё прибавилось. Все заботы по хозяйству по-прежнему висели на ней. К весне стало совсем невмоготу: каждую ночь поднимайся по нескольку раз, проверяй, не телится ли какая из коров. Упустишь срок — замёрзнет телёнок или корова съест «место», — тогда, говорят, молоко в рот не возьмёшь. У Нуха немало и овец, коз, за их приплодом тоже глаз нужен. Затоптали лошади в сарае двух козлят — вина пала на Фатиму. Входит ли, выходит ли свекровь из дому — только и слышно:
— Килен не досмотрела, килен! Пока я сама следила за скотом, ничего такого не было. Как взяли её в дом, так порядка не стало…
Нух-бай, вместо того, чтобы оборвать жену, сказать по-мужски: «Ладно, хватит, эка невидаль — козлёнок!» — сам причитает:
— Откуда ей знать цену скоту, коль у отца, кроме лубков, никогда ничего не водилось! По тому и не смог дать за ней порядочного приданого. Срам один!
И вроде бы ругает жену:
— Говорил же я тебе — ищи невестку в своей округе! Девчонок, что ли, тут не хватало, чтоб ехать за сорок гор? Вот хозяйствуй теперь с красавицей!
Одна из первотёлок разродилась мёртвым телёнком. И опять, как говорится, молотком да по тому же пальцу — оказалась виноватой Фатима. Дескать, из-за её недогляда затоптала скотина телёнка. Нух раскричался:
— Что ей наше добро! Может, нарочно и подстроила. Верь девке, сбежавшей с украденными деньгами к какому-то арестанту!…
— Она недоглядела, она… — запела свою любимую песню свекровь.
Нух и на жену взъярился.
— «Недоглядела, недоглядела»… — передразнил он. — Заставили бы глядеть! Что вам ещё делать, кроме этого?
Фатима, кормившая ребёнка в другой половине, заплакала. Сумел-таки свёкор ударить в самое сердце, всколыхнул её полузабытое горе. Ни закрыть приоткрытую дверь, ни уйти во двор Фатима не решалась. Опасалась: как бы Нух не набросился с кулаками.