Ни маму, ни поместье Гарбадейл он почти не помнил. Лучше всего он знал Лидкомб. Здесь они жили, здесь он вырос: поначалу, в раннем детстве, играл в доме, а потом, став постарше, набравшись сил и смелости, начал проводить все больше времени в саду и окрестных угодьях.
Сперва он побаивался убегать за пределы лужаек и земляных террас, окружавших дом, и привычно жался к отцу, сидевшему за мольбертом на низком табурете, но через некоторое время поближе познакомился с огородом, по викторианской традиции обнесенным стеной, а потом начал обследовать старый яблоневый сад среди развалин аббатства. В саду пасли скот — небольшое стадо овец и козочек, которых держали в поместье не ради выгоды, а больше из привязанности. Спустя еще некоторое время, расширяя, как ему казалось, границы собственных владений, он стал выбираться за рубежи этих концентрических кругов безопасности, защищенности и обыденности все дальше — к лугам, рощицам, полям и лесам поместья. В один прекрасный день он добрался до берегов реки, поросших кустарником и полевыми цветами, и тут же, как одержимый первопроходец, устремился еще дальше, через широкий илистый брод к дюнам и дальнему пляжу, а оттуда — на край земли, где рокотали волны и мерцали в голубой дали холмы Уэльса.
Учиться его отправили в Мардонскую начальную школу, неподалеку от Майнхеда. Вечерами и по выходным он исследовал сад, огород и прочие уголки. Изредка ему на глаза попадался отец, писавший какую-то удаленную панораму или уголок сада. Время от времени эти пейзажи кто-то покупал, хотя в большинстве своем отцовские картины медленно, но верно оседали на стенах комнат. Школьные друзья, приезжавшие погостить, ходили на разведку вместе с ним. У него возникало чувство собственной исключительности, какой-то тайной ответственности. Все кругом принадлежало ему.
Отец женился во второй раз. Поначалу Олбан с большим подозрением отнесся к этой Лии и упорно, в течение нескольких лет, называл ее «тетя Лия» (когда-то ночью тайком, под одеялом, он шепотом пообещал это призраку своей родной матери). Но Лия была с ним ласкова, даже когда он не отвечал ей тем же, а отец летал как на крыльях и почти никогда не ругал сына. Олбану даже было дозволено залезать к отцу на колени; у того всегда был при себе запасной квадратик холста «для картины Олбана»: на грубой, непослушной поверхности мальчику разрешалось малевать, не жалея красок. Иногда отец сам предлагал ему сюжеты или советовал свободнее держать кисть, причем непременно одной рукой, а то и подсказывал эффектные сочетания цветов, но чаще всего молча держал его на коленях и терпеливо улыбался, пока Олбан не спрыгивал, утомившись, на землю и не убегал играть; тогда отец откладывал квадратный кусочек холста в сторону и вновь брался за кисти.
Однажды ночью Олбан стыдливо извинился перед маминой памятью и после этого стал называть Лию мамой.
Старого садовника Олбан вначале побаивался и даже злился, когда тот оказывался рядом, но потом начал с ним заговаривать и вскоре уже болтал напропалую, пока мистер Саттон занимался садовыми работами, изредка принимая помощь мальчика.
Потом на свет появилась Корделия: новое, непонятное, крошечное существо, сестренка. Поразительно. Вдруг он осознал, что все они — одна семья. Родители много времени посвящали Кори, а он получил еще большую свободу. Теперь мистер Саттон приходил в сад и огород только по вечерам, да и то не каждый день — сказывался возраст. Олбан начал составлять карты сада, давая по своему разумению названия каждому уголку и мало-мальски заметному ориентиру. На летние каникулы, длинные и веселые, семья уезжала в жаркие страны, а короткие зимние проводила в Гарбадейле. Много солнца — это хорошо недельки на две, но ведь и в Лидкомбе были солнце, море и песок, а заморские растения и сады всегда выглядели чересчур пестрыми и в отличие от домашних не таили никаких секретов.
Что же до уединенных скалистых утесов, болотистых земель и сплошь заросших рододендронами садов, окружавших унылые серые стены особняка Гарбадейл, все это было ему чужим, и почему-то там он никогда не чувствовал себя вольготно. Он честно старался радоваться всему, что выпадало на время каждых каникул (папа всегда учил: цени все, что тебе дается, лови сегодняшний день, ведь жизнь постоянно меняется, и не всегда к лучшему), но чаще всего каникулы просто означали переезд в другое место, которое было ничем не лучше родного дома. Пробыв несколько дней в чужих краях, он уже мечтал поскорее вернуться в Лидкомб и всякий раз после каникул первым делом бежал осматривать огород, лужайки, фруктовый сад и гулкие развалины аббатства, а иногда добирался до реки и до самого моря.
Мистер Саттон совсем одряхлел и перебрался в дом престарелых; в саду время от времени подрабатывали два деревенских парня, тезки, носившие имя Дейв, но они не снисходили до трепа с каким-то малолеткой. Дейвы отпускали непонятные шутки протравку и, похоже, не так любили сад и огород, как мистер Саттон, зато Олбан от этого чувствовал там себя по-хозяйски.
Впоследствии он жалел, что не сразу понял, какой прекрасной, завидной и благодатной была такая жизнь.
А случилось вот что: когда ему уже стукнуло одиннадцать лет и пришло время поступать в среднюю школу, папа однажды усадил его перед собой и сообщил, что они покидают Лидкомб и вообще графство Сомерсет. Отцу предстояло войти в семейный бизнес. Ему отвели должность в главном управлении. Они будут сюда возвращаться, конечно, будут, но теперь им пора переезжать в большой город — в Лондон! Ну, если уж быть точным, то в Ричмонд, это совсем рядом, железнодорожное сообщение с центром удобное. Поблизости есть хорошая школа-интернат, но он будет там приходящим учеником — и так далее и тому подобное.
Так они и распрощались с Лидкомбом. А как только отец, получив должность в семейной фирме, перевез семью поближе к Лондону, в их дом уже были готовы вселиться другие люди, дядюшка с тетушкой и выводком детей, которых Олбан вроде бы должен был знать, но совсем не помнил.
У него было такое чувство, будто его предали, отправили в ссылку, выбросили за ненадобностью. После Лидкомба Ричмонд казался чужим, суетным и шумным. Дом, очевидно, был по площади таким же, как прежний, но тянулся вверх и отличался регулярной планировкой: никаких причудливых коридоров, промежуточных площадок, кривых непредсказуемых лестниц и асимметричных комнат. Чувствовалась в этом доме какая-то напряженность, зажатость, будто бы он вечно стоял по стойке «смирно», не вправе расслабиться. Сад считался огромным, но это была полная чушь: исходив этот клочок земли вдоль и поперек, Олбан определил его размеры в половину одного только лидкомбского огорода, обнесенного стеной. Отца он почти не видел — тот сутками пропадал на работе.
Олбана возили в Лондон — в кино и на концерты, и это было хоть какой-то компенсацией, но далеко не полной. В школе, после двух-трех недель определенных трудностей, он вполне освоился. Разве что пришлось немного изменить свой говор, хотя он и не был никогда таким уж западным, и подраться с одним мальчишкой, который оказался старше и здоровее, но зато медлительнее. После драки они пожали друг другу руки, что ему показалось нелепым — было в этом какое-то притворство. Ему нравилось учиться, нравилось водить дружбу с ребятами, слоняться с ними по улицам и паркам Ричмонда, нравилось ездить в Лондон (особенно вдвоем с отцом), но Лидкомб — это осознание словно ударило его среди ночи — вспоминался ему чаще, чем покойная мать.
В Лидкомб они теперь приезжали на каникулы, а раньше, наоборот, уезжали оттуда на каникулы в дальние края; Лидкомб сделался пунктом назначения, временным и чисто условным. В первый приезд он заметил, что пять-шесть картин Энди, оставленных там в подарок дому и его новым обитателям, перевешены в спальни, убраны с глаз долой. Если Энди это и задело, он промолчал.
После великого переселения в Ричмонд они каждый год приезжали в поместье с родителями и сестренкой Кори, гостили неделю-другую, а иной раз оставались только на одну ночь, но Софи ему совершенно не запомнилась. Кажется, в последний раз они виделись совсем детьми, когда им было лет по пять от роду. Осталось лишь смутное воспоминание о том, как он довел ее до слез.