После того случая семья лишь однажды собиралась в Гарбадейле, примерно по той же причине, что и сейчас.
Тогда вопрос стоял о продаже лишь части фирмы. Продавать — не продавать, а если продавать, то какую долю. В тот раз он был категорически против, но его верность семье и фирме уже дала трещину. Он подумывал вообще умыть руки, выйти из бизнеса. Давно стало ясно, что члены семьи/акционеры спят и видят продать до сорока девяти с половиной процентов своих акций корпорации «Спрейнт», и он как бы отстранился от всех дебатов. Последним его вкладом в дела фирмы было предложение не продавать более двадцати процентов акций.
Впоследствии он пару раз обсуждал текущие дела и позицию фирмы «Спрейнт» с Нилом Макбрайдом, управляющим Гарбадейла, когда они встречались вне дома, где-нибудь на холме.
— Ох, все меняется. Даже в наших краях. Лосось и форель, почитай, исчезли. И зимы нынче уже не те. Есть у меня и тулуп, и прочее зимнее снаряжение, только нужда в нем отпала — наденешь раз-два в году, не больше, а все из-за потепления. Ветры злее, на небе тучи, а солнца-то все меньше. Я сам вычислил — с помощью вот этой штуки. Кое-кто не верит, но, право слово, прибор не врет, точно говорю.
Нил был маленького роста, с красным, обветренным лицом, волосами цвета жухлого папоротника и такими же усами, поражавшими необычайной пышностью. Возраст его приближался к шестидесяти, задубелая кожа говорила о долгом противостоянии всем стихиям, но двигался он с энергией тридцатилетнего.
— Вот, значит, для чего нужна эта штуковина? — спросил Олбан.
— Ну да. Если коротко, то для измерения солнечного света.
На дребезжащем лендровере Нила они проехали небольшое расстояние по дороге на Слой и свернули в сторону пригорка, где находилась метеостанция поместья. Солнце только что закатилось. Днем было ветрено, зато вечер обещал быть тихим. Длинные мягкие полосы облаков, розовеющие с западной стороны, тянулись вслед за уходящим солнцем к Атлантике над пестрой чередой гор и холмов, вересковых пустошей и озер.
Поступив на работу в имение, а было это четверть века назад, Нил почти сразу начал регистрировать осадки, атмосферное давление, скорость ветра и продолжительность светового дня. Все показания вносились в большие амбарные книги, которые со временем заменил компьютер, и ежедневно отправлялись в Метеорологический центр.
Олбану понравилось приспособление для измерения солнечного света. Это был шест с круглой металлической клеткой на уровне груди. Внутри этого кожуха помещался стеклянный шар. За ним находилась длинная полоса специальной светочувствительной бумаги, ориентированная на север и защищенная гнутой стеклянной оболочкой, прикрепленной к сетке. Стеклянный шар использовался в качестве линзы, направляющей пучок солнечных лучей на бумагу с таким расчетом, чтобы на расчерченной делениями оси времени прожигался коричневый след — свидетельство продолжительности солнечной погоды в течение всего дня.
Похоже на реквизит иллюзиониста, подумал Олбан, или на какой-то старинный прибор, который исправно работает по сей день, не грешит против науки и обеспечивает надежные данные, хотя и наводит на мысли о тайной лаборатории алхимика.
— Мне казалось, на планете отмечается потепление? — спросил он, внимательно рассматривая прибор, пока Нил заменял бумажную полоску.
— Так и есть. Уж в наших-то краях — точно. Но облачность теперь больше, а света, стало быть, меньше. Тучи удерживают под собой тепло, так что одно с другим связано.
Вытащив использованную полоску бумаги, Нил положил ее в конверт и отправил в карман своей поношенной непромокаемой куртки. Новая полоска заняла свое место.
— Готово.
Он обвел взглядом окрестные пригорки и вересковые пустоши. С северо-западной стороны за пологими холмами едва виднелось море.
— Да, помню, сидел я… вон там, — сказал Нил, повернувшись и указав на холм примерно в километре к югу. — В то лето, когда только-только на работу поступил. Году, наверно, в семьдесят девятом. Уж очень мне приглянулись здешние края. Решил, что останусь здесь, коли не выгонят, до пенсии, а то и до самой смерти. Прикипел я к этому месту. Бежал сюда от городской суматохи: никогда не любил толчеи. А как обосновался, стал думать: пусть люди сходят с ума, заливают бетоном поля и парки, сносят старинные постройки, отравляют города смогом, — сюда, по крайней мере, они не доберутся. Холмы останутся такими же, как всегда, — нет, я не слабоумный, я, конечно, понимал, что когда-то на склонах стоял лес, которого теперь и в помине нет, — но я себе говорил, что сами-то холмы не изменятся: погода, климат, дождь, ветер — все останется как есть. Это мне придавало сил. В самом деле. Приятно думать, будто есть нечто надежное, постоянное. — Он покачал головой, снял свою поношенную кепку и, прежде чем снова надеть, почесал седеющую голову. — Но сейчас глазам своим не верю, как все меняется. Редкие птицы куда-то делись, ценная рыба исчезает — теперь ее увидишь разве что на рыбоводческих фермах, это при том, заметь, что удильщикам положено выпускать улов обратно; зимой сыро, тепло, ветрено. Снегу — кот наплакал. Все меняется. Даже небо. — Он кивает вверх. — Сами портим небо, погоду, море. Говорю тебе, гадим где живем. Просто за собой не замечаем.
— Собственную глупость мы определенно не замечаем, — сказал Олбан.
— Где это видано, чтоб дурак свою дурость замечал?
— А все-таки рельеф не изменится, — сказал Олбан. — Горная порода не изменится. Возможно, опять появятся деревья, образуется другая почва, но очертания холмов и гор, их геология — это сохранится.
— Ну что ж, хоть что-то сохранится.
— Может быть, наша вина не столь велика, — предположил Олбан. — Существуют естественные циклы климатических изменений. Не исключено, что это просто один из них.
— Все может быть, — скептически поджал губы Нил, — да только меня на фу-фу не возьмешь, Олбан. Работа у меня такая — заглядывать вперед; я ведь сажаю деревья, которые могут жить столетиями. Но меня эти вещи интересуют и сами по себе; я так считаю: кто говорит, что судить еще рано, тот либо цепляется за соломинку, либо не желает признавать свои ошибки. Или это просто отпетый мошенник, у которого карманы лопаются от нефтяных долларов. — Он фыркнул. — Может, и в самом деле есть в его словах росток истины, только очень уж чахлый, слабенький, того и гляди, засохнет. Может, и в самом деле, попытайся мы резко сократить парниковый эффект и все такое, прорва денег уйдет впустую… — Нил пожал плечами. — Что ж. Денег, конечно, жаль. Но если нам и дальше будут лапшу на уши вешать, мы окончательно просрём — ничего, что я по-французски? — нашу планету; вот тогда-то благие намерения выйдут боком, все пойдет вразнос и никакие деньги не помогут. Так и случается, когда люди дальше своего носа ничего не видят. Живут шкурными интересами. Стригут купоны с акций. А у кого акции, тех пальцем не тронь.
— Иначе начнется смута.
Нил позволил себе усмешку:
— Ладно, замнем для ясности.
— Говори. Дальше меня это не пойдет. Слово даю.
— Ну, речь не о тебе — у вас семейная фирма, все такое; но иногда я про себя думаю: гнать надо взашей этих акционеров. — Он кивнул вперед, будто указывая направление.
— Гнать взашей? Да ты, как я погляжу, революционер, Нил. Коммунист.
— Полно тебе, никогда таким не был. А люди поумнее меня тебе скажут: только на акционерах мир держится, только им, дескать, под силу навести порядок с помощью рыночных рычагов и так далее.
— Действительно, есть такое мнение, — согласился Олбан.
— А я считаю — дурят нашего брата, — ответил Нил с кислой усмешкой.
Удивившись этой озлобленности, которую Нил безуспешно пытался скрыть, Олбан просто сказал:
— Что ж, возможно, ты прав.
— У тебя ведь нет детей, так?
— Насколько мне известно, нет, — ответил Олбан. — А у тебя двое, верно?
— Двое. Сын с дочкой. Взрослые уже. Кирсти на днях нас во второй раз внучком осчастливила.