Ее путь лежит туда, где поток становится бухтой и уходит в море. Стараясь держаться вдоль течения, она ни разу не упала и даже не поскользнулась на водорослях. Голова занята вопросом: в каком же месте вода превращается из пресной в соленую?
Бухта поднимается ей до лодыжек, до икр, до колен. Полы пальто плавают на поверхности, покачиваясь на низких волнах, но вскоре, оттягиваемые грузом камней, начинают исчезать под водой. Вода — беспощадно, остро, жестоко холодная. Когда волны врезаются и впиваются ей в колени, ступни делаются чужими и вообще из всех ощущений остается только боль — пронизывающая до костей боль, которую она знает с детства. Пальто тянет книзу. Вода поднимается до бедер.
Раскинув крылья по ветру, над ней кружит чайка. Белая голова с черными глазами-бусинками поворачивается в ее сторону лишь один раз, а потом птица замирает и, хлопая крыльями, медленно улетает к берегу.
Снова полил дождь, волосы стали мокрыми. Она с трудом идет дальше, каждый шаг — все глубже и труднее предыдущего, но она упорно, как бывает в страшном сне, движется к середине темной бухты. Вода доходит ей до лона, до живота, до талии, леденит туловище, высасывая из него тепло. От одежды идут пузыри. Теперь шаги даются чуть легче; когда ее тело пытается плыть, она чувствует себя более уверенно, ступая по скрытому бурой водой дну. Руки в перчатках с двумя последними камнями прижаты к плечам. Вода тонкими струйками стекает по запястьям к согнутым локтям.
Навернувшиеся слезы катятся по щекам; задыхаясь, она с трудом ловит ртом воздух. Холод воды, постепенно пронизывающий насквозь ее тело, кажется, замораживает грудные мышцы; он не дает ей дышать, вызывая спазмы, заставляя бороться за каждый вдох. Кажется, что от этого жуткого, мучительного, всепроникающего холода сердце остановится раньше, чем она утонет.
Ее охватывает ужас. Она начинает всхлипывать, и всхлипы вырываются судорожно и часто, потому что леденящая вода сжимает ей грудь. Раньше она надеялась, что в эти последние минуты на нее снизойдет какое-то спокойствие, отрешенное смирение как некое предвестие свободы от мук, свободы, которую может дать только вечность. Вместо этого она идет к своей смерти в страхе и мучениях, цепенея от сдирающего кожу холода, спотыкаясь о камни, сокрытые бурыми водами, терзаемая виной перед теми, кто ее переживет, и мыслями о том, что Бог, если Он где-то там существует, — это Бог неразумный, мстительный, карающий, который в конечном счете ничем не лучше человека, потому что жестоко наказывает того, кто от безмерного отчаяния лишает себя жизни. А что, если весь этот бред — правда? Что, если нелепые христианские догмы содержат долю истины?
Да хотя бы и так. Она заслуживает любого наказания, она его примет, и примет с готовностью. Если этот устрашающе похожий на человека Бог действительно существует, то загробная жизнь настолько же мстительна и злорадна, как и этот мир, и по сути своей служит лишь его продолжением: кем ты был здесь, тем и останешься, а потому нигде не будет тебе ни сострадания, ни облегчения. Она знает, что поступает дурно. За этот низкий поступок — она давно поняла, что ей уготовано его совершить, — который причинит горе другим (одному или двум так и надо, а остальные пострадают безвинно), она ненавидит себя, ненавидит эту жизнь, которая довела ее до последней черты, и жаждет только одного — исчезнуть.
Но даже это теперь не имеет никакого значения. Ради самой возможности не жить, не думать, не страдать можно пойти на все. В глубине души она знает, что все это чушь — никакого продолжения не будет.
Еще пара шагов. Тело становится все легче, а дыхание учащается, когда холод, как нетерпеливый любовник, сжимает ее в объятиях. Сердце заходится. Пальто с полными карманами камней тянет ее вниз, не давая плыть. Вода поднимается до груди: залив, как бесстыдный, холодный, ненасытный любовник, стискивает ее все сильнее; волна леденит пальцы, не выпускающие камней; от запястий к локтям текут ручьи. Следующая волна ударяет в лицо. Один шаг, потом еще один — все дальше в пучину. Вода доходит до подбородка. Она инстинктивно делает глубокий вдох, думает, какая это тщета, и делает выдох, с трудом выталкивая из груди остатки воздуха, когда вода поднимается до губ.
Записка. Надо было оставить записку. Ведь думала об этом за неделю, за считанные дни, даже прошлой ночью, но так и не написала. А может, и правильно. Записка — это банальность. Банальность. От этой мысли она улыбается мимолетно, робко, а холод воды, уничтожающий ощущения, попадает ей в нос. Нет, записка — глупость. Да и что писать?
Слезы сбегают по щекам прямо в плещущие волны, и те уносят с собой толику соли из ее слез.
Ей жалко ребенка, Олбана.
Тут заканчивается пологий уклон дна; она поскальзывается на подводном утесе и с коротким, удивленным вскриком исчезает под бурыми волнами; ее рыжие волосы сплетаются с завитками водорослей, отчего на поверхности воды недолго дрейфуют пузырьки, но и те вскоре лопаются и исчезают.
За мгновение до крика она делает последний вдох, инстинктивно задерживает дыхание, невзирая на страстное желание смерти, но наконец сдается под сокрушающим гнетом черной воды; и только последняя стайка серебристых пузырьков поднимается через полминуты из черных глубин.
Сквозь мягкую, серую пелену дождя сюда возвращается чайка, которая прижимает крылья к бокам и почти касается перьями волн, а потом разворачивается и улетает.
Вернемся к нашим баранам. Он, видимо, и сам бы так сказал.
Олбан появляется в лондонском офисе менее чем через неделю после того, как Филдинг вынужденно расстался с ним в Глазго. Они встречаются в вестибюле, причем вид у Ола самый затрапезный: стоит в своей замызганной ветровке, в грязных джинсах и стоптанных походных ботинках, в руках засаленный вещмешок — можно подумать, только что вернулся с лесоповала или вылез из грузовика. Борода у него, конечно, стильная, думает Филдинг, но в остальном… Со стен смотрят призы, почетные грамоты, дипломы и сертификаты, а также газетные вырезки в рамках и портреты знаменитостей, сфотографированных либо с настольной игрой — как правило с «Империей!», — либо с кем-нибудь из клана Уопулдов.
Когда Филдинг подходит к кузену, кивая и улыбаясь весьма стройной блондинке Сьюз, которая дежурит за стойкой, Ол оказывается прямо под портретом их прадедушки Генри, напротив стеклянной витрины, в которой выставлена самая первая настольная игра прадеда, склеенная из вырезанных вручную кусочков.
— Здорово, брат, — говорит Филдинг, приветствуя его сердечным рукопожатием и похлопывая по плечу свободной рукой.
Филдинг подводит Ола к Сьюз. После официального знакомства Сьюз мгновенно переводит Ола из разряда бомжей, потенциальных ворюг и шизоидов в разряд милых чудаков, каких немало в семействе Уопулдов, но Филдинг уже ведет Ола к себе. В лифте они кратко обсуждают поездку Ола на юг, а старикан опять тут как тут — наблюдает за ними с портрета.
Милый, добрый прадедушка.
С тысяча восемьсот восьмидесятого по восемьдесят первый год Генри Уопулд служил в компании по торговле сельскохозяйственными товарами, которая располагалась в Бристоле, тогда-то он и придумал «Империю!». В ту пору Британская империя достигла своего расцвета: карта мира местами уже окрасилась, а местами неуклонно окрашивалась розовым, или красным, или любым другим цветом, призванным обозначить владения первой в мире империи, над которой никогда не заходило солнце, потому что она распространялась на весь земной шар. В самых отдаленных уголках земли независимо от желания туземцев насаждались цивилизация, христианство и торговля, а «Империя!» в каком-то смысле символизировала эти процессы, побуждая викторианскую буржуазию — наравне с самыми деятельными выходцами из низов — сражаться и торговать, проповедовать и мошенничать, чтобы подняться от домашнего очага к мировому господству. Подчеркнуто просветительский характер игры — которая учила не только географии, но и нравственности — импонировал людям любого возраста и общественного положения, а также снискал одобрение школьных и приходских советов.