— Глядите-ка, так вы симпатизируете этим еретикам…
Леонтьев окинул слушателей многозначительным взглядом из-под насупленных бровей и медленно проговорил, смакуя каждое непривычное слово:
— Подлинному революционеру не к лицу скрывать симпатию к меньшинству, сражающемуся с преследователями за свою веру.
Мсье Анатоль посмотрел на него с неприкрытой тревогой. Святой отец откашлялся; хотя его голос звучал, как всегда, ровно, он определенно производил разведку:
— Если я правильно понимаю, эти люди практикуют самобичевание и членовредительство; короче говоря, они — секта, состоящая, если применить термин современной науки, из извращенцев-мазохистов?
— Вы понимаете неправильно, — сказал Леонтьев. — Они руководствуются вполне разумной и правильной теорией. Они поняли, что основная причина, заставляющая человека подчиняться тирании, — это страх. Из этого они заключают, что, стоит им освободиться от страха, тирания немедленно рухнет, и воцарится свобода. Страх внушают физические и умственные страдания. Они — результат пыток, изнурительного труда, физических неудобств, разлуки с семьей и друзьями, кар, обрушивающихся на жену, родителей, детей, и так далее…
Леонтьев умолк и увидел, что кружок его слушателей вырос. Среди них он с мрачным удовлетворением заметил поэта Наварэна, лорда Эдвардса и профессора Понтье. Мсье Анатоль в великом возбуждении махал костылями, призывая всех окружающих влиться в аудиторию. Продолжив свою речь, Леонтьев, сам того не желая, впал в привычный для себя катехизисный пафос.
— Итак, если угрозы пытками, разлукой с семьей, вымещением злобы на тех, кого вы любите, и так далее, являются основными методами запугивания, то как достичь невосприимчивости к страху? Конечно же, только обретя иммунитет к различным страданиям… Кто не испугается переживаний, связанных с утратой? Тот, кто и так все утратил. Кто не убоится пыток? Тот, кто привык к телесной боли и победил вызываемый ею страх. Если у вас есть жена, и вы ее любите, то как вам освободиться от ярма страха, если вы дрожите при одной мысли о том, что ваши действия могут причинить ей вред? Оставьте ее — и страх перестанет довлеть над вами. Вот почему Иисус отверг в Кане собственную мать, сказав: «Женщина, кто ты мне?»
Пока Леонтьев говорил, поэт Наварэн тихонько выскользнул из толпы слушателей. Пряча ангельскую улыбочку, он отправился на поиски надежного товарища, который мог бы засвидетельствовать самоубийственные речи Леонтьева. Дюпремон тоже вылез из толчеи и поспешил к буфету, чтобы первым огласить сенсационную новость о неожиданном безумии Леонтьева и его очевидной измене. Однако вокруг Леонтьева хватало людей, которые затоптали бы мсье Анатоля вместе с его креслом, если бы он не отгонял их пинками костылей.
— Ого! — вскричал профессор Понтье в крайнем возбуждении. — Но это же почти теория неонигилизма! Следует ли понимать вас так, что ее принципы наконец-то пересекли границы Содружества?
Леонтьев уставился на него в недоумении.
— О чем это он? — спросил он мсье Анатоля.
— Не знаю, — ликующе отозвался мсье Анатоль. — Должно быть, о каком-то новом способе интеллектуальной мастурбации для умственных недорослей всех возрастных групп.
— О, дайте же мне объяснить! — не унимался Понтье, кипя воодушевлением. Однако аудитория стала шикать на него, а крепкий святой отец отпихнул его подальше.
— Дорогой мой Герой, — начал святой отец, произнося титул с беспристрастием человека, обращающегося к собеседнику «мой генерал» или «мой граф», — дорогой мой Герой, ваши симпатии к весьма вредной, по моему разумению, секте весьма меня удивляют. Невосприимчивость к страху кажется мне тем же самым, что разрешение на анархию, то есть куда более опасным для человечества явлением, чем даже открытие ядерного распада.
— Правильно, правильно! — крикнул Геркулес-Расщепитель Атомов из заднего ряда, где над прочими головами возвышалась его косматая грива. Его слова встретил ропот одобрения и несколько несогласных голосов.
— Вы хотите сказать… — вмешался Дюпремон, покинувший буфет вместе с надутой племянницей отца Милле и теперь покровительственно поддерживающий се влажной ладонью за голое плечо, — так вы хотите сказать, что от страха перед пытками можно избавиться, причинив боль самому себе? Как интересно!
— Не знаю, — проговорил Леонтьев. Его недавний восторг уже прошел; он чувствовал скуку и отвращение к себе самому и к слушателям. Однако они ждали от него продолжения, и он сказал:
— Надо понимать, что боязнь умственного и физического страдания совершенно иррациональна. Боль — такое же ощущение, как и многие другие, у нее есть физиологические пределы. При их достижении организм перестает осознавать себя. Из этого следует, что невыносимой боли не бывает. — Он отыскал глазами отца Милле и продолжал, словно обращаясь к нему одному:
— Вы задали вопрос, и я рассказал вам все, что знаю об их теории. Эти люди пытаются различными способами победить в себе страх, чтобы уйти из-под власти угнетателей. Они верят, что если у них найдется достаточно последователей, то это приведет к бескровному крушению владычества страха.
Слушатели, следившие за его логикой и забывшие, что одновременно присутствуют при сенсационном акте вероотступничества, опомнились и снова ошеломленно уставились на его коренастую, с военной выправкой фигуру и бесстрастную физиономию. Внезапно хриплый женский голос пренебрежительно произнес:
— Это просто контрреволюционный перифраз гандизма. Вы решили подшутить над нами?
Голос принадлежал женщине с решительным выражением на оживленном лице — супруге профессора Понтье, представительнице крайнего про-содружеского крыла в неонигилистском движении. Заслышав ее слова, племянница отца Милле высвободилась из-под длани Дюпремона и двинулась сквозь толпу в ее сторону. Настал черед мадам Понтье по-хозяйски завладеть ее плечом.
— Нет, — отозвался Леонтьев, — это куда радикальнее гандизма. Там властвовала пассивность, эта же секта вступила в решительную борьбу со страхом.
— Каковы их религиозные убеждения? — осведомился отец Милле.
— Не знаю, — признался Леонтьев.
— А политическая программа? — послышался чей-то голос.
— Не знаю.
— Сколько их?
— Не знаю.
— А по-моему, — проворчал лорд Эдвардс, — это просто кучка подлецов. — После этой реплики лорд покинул толпу и с презрительным выражением на лице отправился к буфету, бормоча что-то про себя. У него нашлись последователи, и толпа стала распадаться на парочки и группки, в которых продолжилось обсуждение причин непонятных и воистину фантастических леонтьевских речей. Среди немногих, все еще остававшихся подле Леонтьева, были мадам Понтье и племянница отца Милле, томно склонившая голову на плечо старшей подруги. Напротив них с непреклонной улыбкой застыл поэт Наварэн. Услыхав его шепот, мадам Понтье кивнула и спросила тем же хриплым, пренебрежительным голосом:
— Товарищ Леонтьев, я хочу задать вам прямой вопрос. Вы что же, отправились в Капую?
— Нет, не в Капую. В Каноссу [16] — возможно.
Снова воцарилось гробовое молчание, а потом словно по сигналу указующего жезла все группки вновь пришли в движение, и комната загудела, как пчелиный улей. Мсье Анатоль, применив костыли, прогнал прочь остатки леонтьевской аудитории.
— Довольно, довольно! — покрикивал он. — Лев Николаевич — мой гость, оставьте его в покое!
Последним подчинился отец Милле. Удаляясь, он бросил Леонтьеву:
— Все это весьма прискорбно. У меня было предчувствие, что мы можем найти взаимопонимание… Вы не представляете, как я ждал этого вечера. И именно в такой момент вы впадаете в эту престранную ересь… — Он хохотнул, как лев, раздумавший рычать, и взял за руку верного Дюпремона, теребящего свои тоненькие усики и страдальчески провожающего глазами племянницу отца Милле, направлявшуюся в этот момент в Голубой салон под руку с незнакомым молодым человеком,