Антуан слушал. Слушал с волнением: с недавних пор его стали интересовать рассказы о болезнях, о смертях. Кроме того, болтовня Жиз позволяла ему молчать.
- Это было твое последнее посещение?
- Нет. Я приезжала еще недели через две. Она написала мне, что соборовалась. В комнате было темно. Тетя не могла выносить дневного света... Сестра Марта подвела меня к постели. Тетя лежала, скорчившись под пуховиком, совсем крошечная... Сестра попыталась вывести ее из оцепенения: "Это ваша любимица Жиз!" Пуховик зашевелился. Не знаю, поняла ли она, узнала ли меня. Вдруг она сказала очень четко: "Как это долго!" - а через минуту: "Что слышно о войне?" Я стала ей рассказывать, но она не ответила, очевидно, не понимала. Несколько раз перебивала меня: "Ну? Что же нового?" А когда я хотела поцеловать ее в лоб, она меня оттолкнула: "Ты меня растреплешь!" Бедная тетя... "Ты меня растреплешь!" - последние ее слова.
Шаль утер глаза платком. Потом аккуратно сложил платок и неодобрительно пробормотал сквозь зубы:
- И не нужно было... Не нужно было трепать ее волосы!
Жиз быстро опустила голову, и невольная улыбка, юная и лукавая, прошла, как отблеск, по ее лицу. Антуан уловил эту улыбку, и Жиз вдруг стала очень близкой: захотелось назвать ее, как прежде, Негритяночкой и поддразнить, как в былые времена.
Карета въехала в ворота заставы Шамперре и остановилась для совершения необходимых формальностей. На площади стояли зенитные пушки, пулеметы и прожекторы, закамуфлированные чехлами, возле них расхаживали часовые.
Когда кортеж снова двинулся и выехал на шумные улицы Левалуа, Шаль вздохнул:
- Ах! А все-таки она была счастлива в Убежище, наша славная Мадемуазель! Того же и себе желаю, господин Антуан: мужскую богадельню, но, конечно, благоустроенную... Там будет спокойно... Не придется ни о чем больше думать... - Он снял очки, вытер их. Без очков он щурился, и взгляд у него оказался кроткий и восторженный. - Я оставлю им ренту, которую получил от вашего отца, - продолжал он, - у меня будет кров над головой до конца моих дней... Смогу понежиться в постели, смогу подумать о своих делах... Я побывал тут в одной богадельне, в Ланьи. Но по нынешним временам этот район небезопасен, слишком на Востоке. А с этими бошами ничего нельзя знать. Да и бомбоубежища настоящего там нет... Значит, это вообще не настоящее убежище. А по нынешним временам нужны настоящие убежища.
Он произносил "по нынешним временам" жалобным голосом, заслоняя лицо руками в черных перчатках, как будто оборонялся от слишком зловещих предзнаменований. Шведские перчатки были не по руке, и ссохшиеся кончики потертых пальцев противно закручивались, как завитки раковины.
Антуан и Жиз молчали. Им уже не хотелось улыбаться.
- Ни в чем нельзя быть уверенным, нигде нет покоя, - продолжал Шаль жалобным голоском. - Только во время ночной тревоги... когда есть надежное убежище. Тогда спокойно... В доме номер девятнадцать, напротив нас, есть хорошее убежище. - Он помолчал с минуту потому, что Антуан раскашлялся. Потом добавил: - Видите ли, господин Антуан, ночи в убежище - по нынешним временам это лучшее, что может быть.
Карета ехала вдоль длинной стены.
- Должно быть, здесь, - сказала Жиз.
- А отсюда ты куда? - спросил Антуан.
Он крепко налегал плечами на спинку тяжелой колымаги, чтобы смягчить толчки, от которых у него ломило все ребра.
- К тебе, на Университетскую улицу, конечно... Я там уже с позавчерашнего дня. Карета довезет нас до дому. Деньги уже заплачены.
- Лучше попытаемся найти хорошее такси, - сказал Антуан, улыбаясь. Взгромоздившись в паланкин, он боялся вылезти из него, боялся и оставаться в нем. Поэтому он твердо решил добраться до дому каким-нибудь иным способом.
Жиз удивленно взглянула на Антуана. Но ничего не спросила.
Впрочем, карета уже въехала в ограду кладбища.
III. Антуан возвращается к себе
- Ну, теперь держатся все. Можешь посидеть так десять минут?
- Хоть двадцать, если тебе угодно.
Антуан сидел верхом на стуле перед маленьким письменным столом в своей комнате на Университетской; на голой спине у него было восемь банок.
- Смотри, - сказала Жиз, - не простудись.
Она взяла свою накидку сестры милосердия, которую при входе бросила на стул, прикрыла ему плечи.
"Какая она добрая, милая, - подумалось ему, и он не без волнения ощутил, что где-то в глубине таится прежняя нежность к ней, согревавшая сердце. - Почему я чуждался ее последние годы? Почему не писал ей?" Он вспомнил вдруг свою розовую комнату в Мускье, где шесть girls задирали над зеркалом ноги, вспомнил общий стол, заботливые, но грубые руки Жозефа. "Как хорошо бы остаться здесь, а Жиз ухаживала бы за мной".
- Я не закрою двери, - сказала Жиз. - Если я тебе понадоблюсь, кликни меня. Пойду приготовлю кормежку.
- Нет, нет, только не кормежку, - резко ответил он, - нет, хватит кормежек за эти четыре года.
Жиз улыбнулась и вышла из комнаты, он остался один.
Один, - ощущая прелесть вновь обретенного уюта и воплотившейся мечты о женской нежности, озаряющей изголовье.
И один на один с запахами, - они охватили его сразу, как только он вошел в переднюю и машинально повесил кепи на тот самый крюк, на который раньше вешал шляпу; и потом, жадно раздув ноздри, он с ненасытным любопытством принюхивался к запахам своего дома, которые, казалось, совсем забыл и, однако, узнавал сразу: еле уловимые, неясные, почти не поддающиеся определению и как будто исходившие разом от обоев, ковров, занавесей, от кресел и книг, чуть ощутимо наполняющие весь этаж пронзительным духом затхлости, сукна, мастики, табака, кожи, лекарств...
Возвращение с кладбища, откуда они по дороге заехали на Лионский вокзал за чемоданом, показалось ему нескончаемо долгим. Боль в боку стала нестерпимой, одышка усилилась; и, вылезая у подъезда из автомобиля, совсем разболевшийся, он горько упрекал себя за то, что предпринял эту поездку. К счастью, он захватил с собой все необходимое, и после укола одышка поутихла. Потом под его наблюдением Жиз поставила восемь банок; они уже начали действовать, бронхи прочистились, дышать стало легче.
Сложив худые руки на спинке стула, он сидел неподвижно, нагнув голову, выпрямив торс и почти нежным взором оглядывая знакомые вещи. Он не мог и предполагать, что так взволнуется при виде своей квартиры, своего небольшого письменного стола. Ничто не переменилось здесь. В одну минуту Жиз сняла чехлы с мебели, расставила кресла по местам, открыла ставни, до половины опустила шторы. Ничто не изменилось, и, однако, все поражало своей неожиданностью: эта комната, где некогда он проводил все свое время, была ему одновременно и близкой и чужой, как воспоминания детства, возникающие неожиданно и с предельной ясностью галлюцинации, вдруг, после долгих лет полного забвения. Взгляд его с любовью скользил по прекрасному бежевому ковру, по кожаным креслам, дивану, подушкам, по камину, где стояли часы, по книжным полкам. "Неужели было время, когда меблировка квартиры казалась мне жизненно важным делом?" - думал он. Он знал наперед название каждой книги, будто только накануне перебирал их, - хотя за четыре года ни разу не вспомнил о своей библиотеке. Каждая вещица, каждый предмет - круглый столик, черепаховый разрезательный нож, бронзовая пепельница с драконом, ящичек для сигарет напоминали ему какой-нибудь момент его жизни; он помнил, где и когда их купил, мог назвать имя благородного пациента, оправившегося после болезни, развитие которой Антуан и сейчас описал бы; предметы напоминали разное: жест Анны, какое-нибудь замечание Халифа, слова отца. Ибо этот кабинет служил когда-то туалетной комнатой г-ну Тибо. Стоило Антуану закрыть глаза, и снова он видел перед собой громоздкий умывальник красного дерева, зеркальный шкаф, медный таз для ножных ванн, деревянную машинку для снимания сапог в углу... И если бы эта комната оказалась такой, какой Антуан знал ее в годы детства, он, возможно, удивился бы меньше ее внешнему виду, чем теперь, когда она была обставлена по его собственному вкусу.