Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он причитает, плачет над его телом, упрекает Франсуа за то, что он покинул его.

Франсуа бросил совсем одного несчастного Фирмино, который теперь уже не сможет стать поэтом. И Фирмино рыдает, изливая свое горе в ужасных ругательствах.

Франсуа умер, но я почему-то не плакал.

Я бы отдал многое за то, чтобы изобразить его вот таким, мертвым, и особенно эти неподвижные губы, из которых выходили и стихи, и гной, и последнее дыхание.

Только подумайте: нарисовать мертвеца! Что может быть отвратительнее, особенно когда человек только что умер.

ПОД ЭТИМ КАМНЕМ ПОКОИТСЯ

БЕДНЫЙ ШКОЛЯР, СКИТАВШИЙСЯ ПО ЖИЗНИ

С ПРОНЗЕННЫМ ЛЮБОВЬЮ СЕРДЦЕМ,

ПО ИМЕНИ ФРАНСУА ВИЙОН.

ОН НИКОГДА НЕ ИМЕЛ НИ КЛОЧКА ЗЕМЛИ.

ВСЯКИЙ ЗНАЕТ, ЧТО ОН ВСЕ РАЗДАВАЛ:

СТОЛЫ, СКАМЕЙКИ, ХЛЕБ И КОРЗИНУ,

В КОТОРОЙ ОН ЛЕЖАЛ.

АМИНЬ, ПОВТОРИТЕ ЭТИ СТРОКИ:

ГОСПОДИ, УПОКОЙ ЕГО ДУШУ,

ВЕЧНО СИЯЮЩИЙ В НЕБЕСАХ, К ТЕБЕ

ОБРАЩАЕМСЯ МЫ:

У НЕГО НИКОГДА НЕ БЫЛО ДАЖЕ

ГЛИНЯНОЙ МИСКИ, ЧТОБЫ ЕСТЬ.

У НЕГО ВЫПАЛИ ВОЛОСЫ И БОРОДА, И ОН

ОСТАЛСЯ ЛЫСЫМ, КАК РЕПА.

УПОКОЙ, ГОСПОДИ, ЕГО ДУШУ.

В гостиной ничего интересного не происходило. Закончив свое выступление, рабочий заявил, что не привык возвращаться домой поздно и что раз футбольного матча не будет, то он сводит детей в кино. Поцеловав нескольким дамам руки, он уже собирался уходить.

Чтобы добраться до дому, в его распоряжении было пять или шесть машин его новых друзей, но он сказал, что приехал сюда на собственной развалюхе.

Прежде чем сделать несколько нужных телефонных звонков, Бьянка подозвала двух гостей и подвела ко мне. Я их уже где-то видел, и наверняка нас не раз друг другу представляли.

Мы стали ждать вместе.

Они оба молоды. Один говорит, что он фотограф, а другой ничего не говорит, но смотрит на меня с интересом и, значит, наверно, знает, кто я.

Фотограф оглядывает гостиную через монокль из темного стекла, который висит у него на шее, потом показывает эту вещицу мне. Я вижу, что монокль пластмассовый и непрозрачный. Он улыбается и говорит: «Понимаете? Когда я смотрю через него, то зажмуриваю второй глаз и в результате ничего не вижу, понимаете? Так все гораздо красивее, не правда ли?»

Пока мы так стоим, не зная, о чем разговаривать, я замечаю, что являюсь объектом их пристального, молчаливого внимания, именно я, при всей моей замкнутости, застенчивости и неуклюжести. Эти двое молча разглядывают меня, шпионят даже через стекло высоких бокалов, и кажется, их особенно привлекают мои руки.

Кто знает, сколько вопросов они хотели бы мне задать.

Вернувшись, Бьянка спрашивает, подружились ли мы, хотя ответ ее вовсе не интересует. Она говорит, чтобы мы шли во двор и присоединились ко всей компании.

Рабочий все еще здесь, он терпеливо беседует с каким-то пьяным гостем.

Было известно, что это вечеринка с продолжением. Бьянка и ее друзья придумали что-то необычное. Мне нравится размышлять о том, до чего может дойти мода, какие обычаи распространятся в гостиных буржуазии, что в них будет происходить. Так, стоит только кому-нибудь сказать, что рабочие должны оставаться у станка, иначе они изнежатся, и последнее изобретение богачей, исповедующих левые взгляды — worker-party, — пойдет прахом.

Тогда кому-нибудь взбредет в голову, например, устроить проточные водоемы в подвалах или на первых этажах домов. Как полезное для здоровья развлечение, это будет выражать протест против интеллектуальных забав. И я, как специалист по гидравлике, буду очень востребован.

Потом наступит лето, и я внезапно уеду, ни с кем не попрощавшись.

Санаторий, принадлежащий отцу Бьянки, стоит на холме, в центре парка, обнесенного высокой стеной.

Пять или шесть гостей ждут под садовыми зонтиками на просторной площадке рядом с парковкой, специально расположенной в отдалении от санатория, чтобы не беспокоить пациентов.

Бьянка захотела устроить вечер для избранных. Светские бездельники обмениваются репликами, бросают друг на друга взволнованные, напряженные взгляды. Мы молча направляемся по сосновой аллее к санаторию.

Здание мрачно темнеет впереди, свет горит только перед входом. Сто́рожа предупредили, но Бьянка все равно просит, чтобы мы не разговаривали и не ступали по гравию.

ЖЕСТОКИЙ ЗАКОН ПИНКОМ ПОД ЗАД

ВЫГНАЛ ЕГО ИЗ РОДНОГО ГОРОДА,

ХОТЯ ОН ВЗЫВАЛ К СУДЬЯМ:

«БУДЬТЕ МИЛОСЕРДНЫ!»

ВЕДЬ ЭТО ТАК ПРОСТО.

УПОКОЙ, ГОСПОДИ, ЕГО ДУШУ.

«У него было чувство юмора», — говорю я.

«Он часто шутил, — вторит Фирмино. — Но в своих стихах он все время упоминает смерть. Он говорил, что всех нас ждет одинаковый конец. Да, он призывал смерть. И вот она. Он нашел то, что искал».

Фирмино продолжает плакать. Но, может быть, оттого, что он не нашел во мне трудолюбивого утешителя, его плач вскоре переходит в тупую, не находящую себе внешнего выражения боль, которая приносит смирение, а вместе с ним и слабое облегчение.

«Он все, все умел превращать в поэзию, мой Франсуа».

Я помню, что на одном из моих рисунков изображена в профиль его прекрасная голова: серо-золотистые волосы, закрывавшие ему уши, прямой нос, ставший после смерти более заостренным, нежные, прозрачные, как небо, сомкнутые веки и между густыми усами и бородой — резкие контуры губ, хранящих суровое выражение.

«Кажется, Франсуа действительно умер».

«Надо смотреть правде в глаза».

«Но и мертвый он прекрасен».

«Мертвый поэт. Что может с этим сравниться?»

На другом рисунке целиком изображено обнаженное тело Франсуа. Я рисовал его стоя, в том ракурсе, в котором видел его. На животе был разрез, который сделал Галерн, и это мне не очень нравилось, потому что так мертвец больше походил на убитого в сражении солдата, чем на умершего пациента.

Но может ли смерть от болезни быть достойным объектом изображения для искусства?

Я сказал Фирмино, который обожал рисунки, что, если он хочет, я дарю ему их.

Мне довольно воспоминаний, и лучше, если они не будут запачканы эмоциями. И когда у меня под рукой вновь появятся краски, я, конечно, напишу несколько портретов Франсуа.

Я поклялся себе, что напишу его так, что он будет выглядеть живым и мертвым одновременно. Я загрунтую доску драгоценным клеем Гамелена и никому не раскрою свой секрет, как вдохнуть в краски душу, как заставить их светиться, и эта жалкая компания напыщенных художников-идиотов лопнет от зависти и злости.

Франсуа, или то, что от него осталось, лежал на столе. Фирмино помыл его и, как мог, привел в порядок.

Обнаженный труп.

Фирмино пошел искать кусок ткани или покрывало, чтобы накрыть его. Фирмино долго не возвращался, потому что нужно было найти что-то сухое и приличное на вид, а я стоял и смотрел в окно на дождь.

Начинался новый день, но из-за туч никаких признаков зари увидеть было невозможно.

Закрыв окно, я пошел подбросить в камин дров. Я искал, чем бы еще заняться, но мне ничего не оставалось, кроме как снова подойти к мертвецу.

Я не испытывал никакого смущения или отвращения перед смертью, которая предстала моим глазам. Я впервые видел ее так близко. И она мне нравилась. Да, мне нравилось трогать рукой холодную поверхность мертвой плоти.

Во мне совсем не было этого болезненного отупения, в которое впал Фирмино, время от времени повторявший глухим и монотонным голосом: «Он только что существовал, и вот его нет. Как можно представить себе, что мы больше никогда его не увидим?» Он не понимал, как такое может быть.

22
{"b":"139756","o":1}