– Ну, где там вельможа! Такой же лапотный дворянин, как и был, – усмехнулся адмирал.
– Толкуй. Ты лучше расскажи, брат, как ты там среди двора… Как государыня была, очень ли милостива? – спросил Иван тоном тихого благоговения перед высоким обществом, о котором знал только понаслышке, и плотнее сомкнул колени.
Адмирал рассказал ему о приеме у императрицы, о блестящем куртаге, о встречах с сановниками. Он толь-то не упомянул о своих мыслях и впечатлениях, да и вообще старался быть кратким.
– Далеко пойдешь! Далеко! – восклицал Иван и даже прихлопывал ладонями по коленкам. – Род Ушаковых – древний род, княжеский! Опять воссияет, а?
Глядя на оплывшую свечу, адмирал прислушивался к возне и писку крыс под полом, но не торопился разочаровать брата. Ему было неприятно выражение подобострастия и умиления на лице Ивана, когда речь шла о знатных персонах. Знаменитые же виктории адмирала, как видно, сами по себе очень мало интересовали брата. В его глазах они были не целью, а средством. Подлинный смысл их раскрывался лишь в благоволении императрицы. Легкая досада, постепенно усиливаясь, начала пощипывать сердце адмирала.
– Расскажи о себе. Обо мне довольно, – оборвал он.
Голос у него был резкий, привыкший к команде. Белый мундир, орляные, мерцавшие в темноте пуговицы, золотой эполет, кружева на груди – все это новое, свежее выглядело так необычно в этой прокопченной комнате, что адмирал, вероятно, вдруг показался Ивану Федоровичу таким же далеким, как и жители никогда невиданных им царских палат.
– Что я!.. – со вздохом отозвался он. – Тяжба вот, сосед пустошь отбивает. Дело в суде четвертый год. Имение, сам знаешь, тридцать душ. Тут как хочешь выворачивайся. Дочери две, приданое надо, – говорил Иван. – Жизнь дорогая. Мы, конечно, стараемся иметь все свое, ничего не покупаем. Платья там, платочки бабы дома ткут. Свечи, к примеру, и те сами делаем. Летом огня вовсе не зажигаем, а зимой у одной свечки, как мухи, соберемся и сидим. Норовим спать пораньше лечь. Дорого все…
– Да, очень дорого, – машинально отозвался адмирал, сосредоточивший все внимание на свече и ощупывавший теплые застывающие шарики воска, сбегающие на подсвечник.
– Главное – приданое, – продолжал Иван. – Кто без гроша возьмет? Девицы невесты стали. Ты человек холостой и вообразить не можешь, что значит дочери-невесты.
– Нет, отчего же? Могу понять.
Губы Ивана Ушакова обиженно опустились.
– Ну, где же! Это ежели своя кровь…
Обида его явно относилась к Лизе, крестнице адмирала. Подобно большинству людей, имеющих родственников, Иван Федорович Ушаков был твердо убежден, что они должны пещись о нем и его семействе. Если же они не пеклись, он оскорблялся их себялюбием и черствостью, а если давали мало, обижался, что не дают больше. Должен ли он сам что-нибудь давать, он вовсе не думал. Когда до него дошли слухи о появлении Лизы и о привязанности брата к чужому ребенку, он почувствовал себя так, словно его обобрали до нитки.
– Мала, мала, а вокруг пальца обвела, – говорил он жене. – Да и Федор сам хорош. Ежели ему скучно, мог бы родную племянницу воспитать. Все же своя кровь…
Адмирал без труда прочел тайные мысли брата. Может быть, он и виноват перед Иваном, что из невеликих своих доходов отдавал часть Лизе, а не ему. Но делать нечего, в жизни нельзя не быть виноватым хоть перед кем-нибудь. Немного неприятно, что после двадцатилетней разлуки разговор уж слишком скоро начинает клониться к денежным интересам.
– Я привез кое-что для твоих дочерей, – сказал адмирал. – Показать?
– Спасибо, брат. Успеем. Ведь ты к нам? Я здесь живу, тебя поджидаю.
– Я бы хотел прежде оглядеться.
– Что ж, я тебе охотно помогу. Все дела здешние знаю наперечет, – поспешно сказал Иван.
Сорок душ, принадлежавших адмиралу, были переведены по его указанию с барщины на оброк. Ивану Федоровичу очень хотелось, чтобы брат поручил ему управлять имением, и потому это неожиданное нововведение очень его оскорбляло. При постоянных нехватках мысль об оброке сидела в уме Ивана, как заноза. Вместо того чтоб давать доход законным наследникам рода Ушаковых, имение было отдано мужикам.
Голосом унылым и обиженным Иван стал доказывать, что за двадцать лет вольной жизни мужики совсем разленились, земля стала худо родить, хозяйство запущено, царят разврат, воровство, буйство. Не далее как третьего дня стащили шлею, которая лет пятнадцать висела на гвозде в конюшне. Он долго говорил о шлее, намекая, что тут причастна и ключница, тоже воровка, как и все.
Адмирал внимательно слушал. Как человек дела, он скоро заметил, что осведомленность брата уж слишком велика, чтоб быть бескорыстной. Но если брат и посасывает что-либо из его собственного добра, пусть это будет возмещением за не слишком щедрую помощь.
– Все прахом идет! Все! – воскликнул Иван. – Имение хоть и небольшое, но ежели руки приложить, не скажу, что золотое дно, а доход был бы…
Чтоб скрыть усмешку, адмирал взял в рот кусок студня, пахнущего паленой шерстью и рогом. Он не сомневался, что, ежели приложить руки, Иван сумел бы из сорока душ выжать масло. Сумел бы и он сам, ибо в роду у них преобладали люди энергические. Но мало было уметь, надо было желать выжать масло. А он не мог желать этого.
– Ты вот отдал им все, – говорил Иван, имея в виду мужиков, – а разве они ценят? Им все мало, они никакой благодарности не чувствуют.
– А я и не требую ни от кого благодарности.
– Напрасно, напрасно. Это к добрым нравам относится. А мы о нравах людей своих пещись должны.
– Каким образом?
– Насаждением добродетели, – с некоторой даже гордостью сказал Иван. – Борьба с пороками – удел человеков. Я им не попустительствую. Ежели мужик украл, впал в буйство или плохо справляет барщину, я его призываю и приказываю дать ему положенное число ударов розгами. И справедливо, и для прочих вразумительно. Так и с твоими. Они ведь счастья своего не понимают, – неожиданно заключил Иван.
Он был так твердо уверен в своей правоте, освященной веками, что даже забыл страх перед братом и говорил с горячностью и убеждением человека, который всегда был честен и всем желал добра.
– Как я понял, мужики начинают разуметь свое счастье, только когда их высекут? – спросил адмирал.
– Философия! – сказал Иван Ушаков. – Старики не глупей нас были. Понимали, в чем польза. И нас с тобой секли, и мужиков секли. А жили лучше нашего.
– Чем лучше?
– Доход больше был.
– Так ведь это не от порки, а оттого, что у отца было семьдесят душ, а у тебя тридцать. Что же касается зуботычин, то я несколько сомневаюсь в том добре, кое они приносят в мир.
– Я философии не понимаю, – угрюмо буркнул Иван, и толстые губы его задрожали.
Ивану было обидно и то, что он не понимает философии, и то, что брат явно над ним смеется. А главное – Федор решительно отводит все благие советы. Он ничего не хочет менять, и его имением в сорок душ так и будут владеть мужики. Ведь они и оброка ему не высылают.
– Я бы все-таки просил тебя, – вдруг сказал адмирал, – не менять здесь раз положенного порядка. Пусть люди мои живут, как мною им указано, и проступки свои судят миром.
Ему хотелось прекратить вмешательство брата в управление крестьянами сразу без всяких подходов и обиняков, рискуя даже обидеть Ивана. Зато все будет ясно и понятно и к этому вопросу не придется возвращаться.
Иван Ушаков был обижен до глубины сердца. Собственно, когда он наказывал братниных мужиков, он не преследовал иной цели, кроме водворения «нравственности» и заботы об интересах имения. Брат, конечно, отлично это понимает и если высказывает недовольство, то совсем по другой причине. Причина эта, несомненно, была в том, что ему просто жалко тех двух возов пшеницы и ячменя, что Иван увез к себе заимообразно в этом году да так и не отдал. Иван забыл даже, что адмирал ничего об этих возах не знает. «Могу вернуть, ежели и это надо мужикам отдать, – думал он, посапывая и искоса поглядывая на брата. – Уж ежели обычай такой, что все чужим… Все философы таковы. Сами нищие и других готовы по миру пустить».