Наконец непогода кончилась. Солнце, отражаясь от снега, слепит глаза. Всем – и людям, и собакам – мучительно хочется есть, пить. К счастью, на пути селение. Хозяин выходит из юрты, рад гостям. Опять набегает пурга, и как славно слушать ее вой у огня. И самое время попросить хозяина рассказать сказку или описать недавнюю войну.
У камчатских племен нет царей, и все дела мужчины решают сообща, на племенном совете. Но все же на тех советах главное слово принадлежит старикам, а еще главнее – слово вождя.
Конечно, вождь не имеет такой власти, как русский царь в Петербурге, но он всех богаче. На севере Камчатки, у коряков, Крашенинников знакомится с вождем, у которого так много оленей, что он и не знает, как их сосчитать.
– Сколько их? – спрашивает русский.
– Столько, – отвечают ему, – сколько пальцев на руках и ногах у одного человека, потом у двух человек, у трех, у десяти, потом у двадцати…
Не умеют жители Камчатки считать без пальцев. С трудом удается понять, что у вождя сто тысяч оленей!
Стоит ли воевать при таком богатстве? Оказывается, как раз самые зажиточные люди стремятся приобрести еще больше добра и заставляют идти войной целые племена. Воюют храбро, отчаянно. «А когда увидят, – записывает Крашенинников, – что неприятель берет верх, то всякий камчадал, заколов жену и детей своих, или разбивается насмерть, бросившись с берега, со скалы, или с оружием устремляется на неприятеля, один на всех – и гибнет в бою».
Грустно Степану Крашенинникову. Совсем не так весело на Камчатке, как показалось ему в первые дни. Легко погибнуть в этом краю и камчадалу и русскому: от бури, вулкана, шторма, от пули, стрелы, топора.
«На Камчатке проживешь семь лет, что ни сделаешь…» Крашенинников семь лет не прожил, но сделал за четыре года столько работы – другому лет на двадцать… Огромный полуостров объездил вдоль и поперек несколько раз – и все ему мало. Все беспокоится, что в Петербурге, Москве почти совсем ничего не знают о таком дальнем крае, как Камчатка. Крашенинников повторяет: «Надо знать свое отечество во всех его пределах».
Множество его записей и наблюдений станут сокровищем мировой науки: ведь он видел едва затронутый европейской цивилизацией первобытный мир; видел таким, каким этот мир вскоре – через несколько десятилетий – уже не будет; Крашенинников вовремя приехал и вовремя на все это взглянул.
На Камчатке же за четыре года к нему привыкли: куда ни приезжает, все высыпают наружу – радуются старому знакомому. Выходят купцы, но глядят на приезжего без всякого интереса: что толку в нем – ни лисиц, ни бобров не привез, разве что по одной штуке для коллекции; одни бумажки, да камни, да сухие растения. А ведь за каждого соболя или лису, если довезти их до Москвы или Петербурга, важные господа большие деньги дадут! Нет, совсем не интересуются купцы Степаном Петровичем.
А тот не унывает, радуется, что привез много вещей, за которые ничего платить не будут. Не только привез, но каждому листику, шкурке, камню знает название – на камчатском языке, на русском, да еще по-латыни и по-гречески: так положено записывать любому ученому, чтобы в другой стране его понять смогли (вот где пригодилось студенту знание языков!). Купцы давно ушли в свои избы. Зато камчадалы не просто рады веселому и доброму гостю, но даже поют сложенную о нем песню. По-камчатски она так начиналась: «Студенталь теемрик битель читис киллизик»; и сам герой быстро перевел ее на русский язык:
Ежели бы я был студент, то б описал всех девушек;
Ежели бы я был студент, то описал бы быка-рыбу;
Ежели б я был студент, то описал бы всех морских чаек, поснимал бы все орлиные гнезда…
Ежели б я был студент, то описал бы горячие ключи, все горы, всех птиц и всех морских рыб…
И вот – наступает день прощания; те, кто остается, и тот, кто уезжает, понимают, что вряд ли еще когда-либо увидятся…
Прощайте, друзья в юртах и избах!
Прощайте, вулканы, добрые медведи (жители уверены, что иногда только зверь любит пошутить: увидит бабу с корзиной ягод, ягоды отнимет; редко-редко кожу с человека сдерет, но все же живым оставит)…
Прощайте, камчатские бураны и камчатские сказители…
Прощай, студент!
12 июня 1741 года в последний раз взглянул на уходящий за черту прибоя камчатский берег…
И вот уже полгода в пути.
Для Восточной Сибири поздний ноябрь – давняя зима; реки стали, грязь и болота заросли льдом…
С древнейших времен до первых паровозов максимальной скоростью человеческого передвижения была быстрота лучшего коня или тройки, колесницы: максимум 18–20 километров в час на коротком утоптанном зимнем пути (лучше всего по льду замерзшей реки); но средняя скорость большого пути, где нужно делить длинные версты на долгие часы, много меньше… Поэтому в XVIII столетии Россия – страна огромная, медленная (в тридцать—сорок раз медленнее, чем сегодня); страна, где от обыкновенного черноземного городка, как позже напишет Гоголь, «три года скачи – ни до какого государства не доедешь». Между тем солидные путешественики только с петровского времени принялись скакать сломя голову; прежде – чем важнее, тем медленнее: воевода из Москвы в Якутск «на новую работу» ехал в 1630-х годах не торопясь, пережидая разливы и чрезмерные холода, ровно три года (средняя скорость – 7 верст в сутки). В XVIII–XIX веках медленная езда подобает только царской фамилии. Сохранилось расписание 1801 года, относящееся к приезду Александра I из Петербурга в Москву на коронацию (сходный порядок был и при других коронованиях XVIII века): в первый день кортеж проходил 184,5 версты (ночуют в Новгороде), во второй – 153 версты (ночуют «в Валдаях»), на третий – всего 92 версты (сон в Вышнем Волочке), на четвертый, отдохнув, – 134 версты до Твери; на пятые сутки экипажи пройдут 113 верст до Пешек, на шестые – всего 50 до загородного Петровского дворца и оттуда, только на седьмой день, «имеет быть торжественный въезд в столичный город Москву». Медленности выезда соответствовало и долгое возвращение, так что еще в 1750-х годах улицы Северной столицы зарастали травой, пока двор и множество сопровождающих, сопутствующих не перемещались обратно, на берега Невы.
Огромная страна под властью свирепейших морозов. В Северном полушарии за последние три-четыре века самое лютое время – XVIII столетие (в феврале 1799 года в Петербурге в среднем «29 с половиной по Реомюру», то есть 37° по Цельсию).
А теперь немного цифр, без которых не обойтись! На огромных пространствах империи в 1740-х годах проживает меньше 20 миллионов жителей, из которых треть в Нечерноземном центре, много – в западных и юго-западных губерниях, но чем дальше на юг, а особенно на восток, тем глуше, просторнее… На всю Сибирь и в конце столетия едва набирался миллион.
Около 20 миллионов жителей и огромное пространство с максимальными скоростями передвижения 10–20 верст в час… Как редкие острова в снежном равнинном океане – города, городки. Всего четыре-пять душ из каждой сотни – городские жители, а девяносто пять из ста – селяне.
Как мелкие островки, скалы, камни – деревни по сто – двести душ, а в тех деревнях более шестидесяти из каждой сотни – крепостные.
На всю же империю никак не меньше ста тысяч деревень и сел, и в тех деревнях известное равенство в рабстве (80 % тогдашних российских крестьян – середняки); но высшей мерой счета было у тех людей 100 рублей, и кто имел 100 рублей, считался богатеем беспримерным.
Сто тысяч деревень, оживающих при благоприятном «историческом климате», но зарастающих лесом, исчезающих с карт целыми волостями после мора, голода, а еще чаще – после тяжелой войны или грозного царя.
Таковы были тогдашние российские пространства, таковы дороги, столь медленные, что по пути обзаводились семьями, рожали детей, иногда даже меняли мнение о смысле жизни… Вот и академии студент Крашенинников рапортует с дороги начальству, что, «будучи в Якутске, женился, взяв за себя родную племянницу жены майора и якутского воеводы господина Павлуцкого, а дочь тобольского дворянина Ивана Цибульского, именем Степаниду».