Литмир - Электронная Библиотека

Рынок жил своей жизнью: шумел, галдел, торговался. Но вдруг его ровный шум прорезали громкие крики, ругань и отчаянный женский визг. Любопытный народ потянулся на бесплатное зрелище. Подошел и Николай Иванович, протолкавшись через густую толпу.

Возле низенькой лавки с покосившейся вывеской: «Мясо всегда свежее» топтался городовой, угрожающе вытягивал шашку из ножен и сорванным хриплым голосом выкрикивал:

— Не подходи, дурила, не подходи! Я при службе!

А к нему рвался, выплевывая изо рта бессвязные матерки, рыжебородый мужик без шапки, без полушубка, в одной рубахе, располосованной до пупа. Рвался так отчаянно, что еще несколько мужиков едва сдерживали его, выворачивая руки. Возле них, пыхтящих и запыхавшихся, мельтесила совсем молоденькая девчушка, визжала и время от времени вскрикивала:

— Папенька! Папенька!

— Не подходи! Не подходи! — продолжал голосить городовой и все тянул, тянул шашку из ножен.

Вдруг девчушка оборвала свой пронзительный визг, упала на колени и поползла к рыжебородому мужику, вытянув руки, и на всхлипе стала умолять:

— Папенька, не надо, папенька…

Мужик наткнулся взглядом на нее, ползущую на коленях по снегу, перестал материться и обмяк. Сплюнул под ноги, тихо сказал:

— Встань, доча, все… черт с ними, пусть подавятся! Да пустите меня! Сказал — все!

Мужики отпустили его, он постоял, покачиваясь, затем шагнул, бережно поднял девчушку и повел ее прочь. Кто-то накинул ему на плечо полушубок, нахлобучил шапку на голову — мужик даже не обернулся. Уходил, обнимая одной рукой девчушку, а столпившийся народ смотрел ему в спину, сочувственно вздыхал. Какая-то словоохотливая бабенка бойко рассказывала для несведущих:

— Да Кузьма это, Подрезов, он в этой лавке мясом торговал. Дочка ему пособляла. Вот Чукеев, черт краснорожий, пристав наш, и выглядел ее, начал сомущать на стыдное дело, она отцу пожаловалась, а Кузьма, не будь дурак, пошел да и выложил все чукеевской супруге: дескать, образумь своего муженька. Та и образумила, говорят, сковородником отваживала. С тех пор «крючки» ему житья не дают, все придираются, а намедни совсем лавку закрыли и торговать не велят, будто бы у него мясо протухлое… У Кузьмы одни убытки, да разве с нашей полицией свое выспоришь… Разорят мужика под корень, как пить дать — разорят…

Бабенка еще что-то рассказывала, но Николай Иванович уже не слушал ее, быстро выбираясь из толпы. Выбравшись, он пошел следом за Кузьмой и его дочерью, дошел до самого его дома, запомнил, а уже на следующий день заявился в гости.

Кузьма встретил его настороженно, но когда уяснил — в каком деле от него помощь требуется, вспыхнул, как кусок бересты.

— Мне от них житья все равно не будет. Не мытьем, так катаньем достанут. А сидеть и ждать, как овечка, когда на убой потянут, — вот им, сволочам! Кузьма Подрезов сапоги им лизать не станет, у него спина не гнется. Тебя, господин хороший, мне не иначе как Бог послал. Можешь на меня надеяться, без сомнений.

Николай Иванович, направляясь к Кузьме Подрезову, конечно, надеялся, что его предложение будет принято, но уж никак не ожидал, что оно будет принято столь горячо. Еще больше он удивился, когда Кузьма отправил дочь к родственникам в Сузун, а дом свой и лавку продал; последнюю, правда, по совсем бросовой цене, но сильно по этому поводу не переживал, говорил Николаю Ивановичу:

— Я наполовину ничего не делаю. Коли взялся за дело, запрягайся в хомут по всей правде, а не сбоку прискакивай. Говори, Николай Иванович, что делать надо.

Помощником он оказался незаменимым: смелым, осторожным и хитрым. А самое главное — надежным. Теперь, по прошествии времени, Николай Иванович верил ему, как себе.

Скоро Кузьма привел худого и злого даже на вид мужика. Это был Григорий Кузьмин, тоже бывший лавочник, разорившийся до основания и потому сердитый на весь мир. Григорий предоставил свой дом в полное распоряжение Николая Ивановича, был расторопен и абсолютно бесстрашен, хотя иногда он даже Николая Ивановича пугал своей неудержимой злостью.

Нет больше Григория Кузьмина…

Раздумывая обо всем этом, Николай Иванович снова поймал себя на мысли: люди, собравшиеся вокруг него, становились близкими, почти родными, и он начинал беспокоиться о них так, словно кому-то давал обещание, что не упадет с их голов ни единый волосок. Да куда там… О волосках ли речь, когда уже одна голова пропала? Николай Иванович ставил себе в вину смерть Григория, мучился и даже не пытался найти оправданий.

На улице совсем стихло. Гонтов в последний раз подбросил дров в железную печку, улегся и уснул.

Николай Иванович, продолжая маяться без сна, снова и снова оценивая свое нынешнее положение, а оценивал он его всегда трезво и здраво, вынужден был самому себе признаться, что последний акт сочиняемой им пьесы слишком уж затянулся. «Пора опускать занавес, — думал он, подводя итог своим раздумьям, — а то как бы не заиграться. Эх, еще бы Василия отыскать, куда он пропал?..»

6

И кто бы мог подумать, разыскивая Васю-Коня, что находился он в это время совсем рядом.

…За дощатой перегородкой тоскливо пела гармошка. Пела так, будто рассказывала, что в жизни человеческой печалей и горестей больше, чем радостей, и под ее звуки, проникающие в самую душу, хотелось безутешно плакать, а еще хотелось, чтобы кто-нибудь пожалел. Внезапно гармошка оборвала свой плавный голос, басы сердито рявкнули, и за дощатой перегородкой стало тихо. В тишине Вася-Конь открыл глаза и беззвучно заплакал, чего он не делал давным-давно, с самого детства, не дозволяя себе постыдной слабости, и потому удивился, обнаружив, что слезы очень соленые.

Низкий, плохо выбеленный потолок расплывался над ним белесым пятном. Вася-Конь сморгнул слезы, крепко сжал веки, а когда открыл глаза, увидел над собой женское лицо, распущенные волосы, стекающие по голым плечам, а затем ощутил, как нежная, мягкая ладонь стирает с его щек соленую влагу.

— Ты кто? — спросил он и не узнал своего голоса: сиплый, спекшийся, будто горло перехлестнули удавкой.

— Стеша я, Васенька, Стеша. Забыл со вчерашнего, заспал? Ах ты, бедолага мой милый, погоди, я тебе кваску принесу…

Босые ноги прошлепали по полу, где-то далеко звякнул ковшик, и вот уже холодная живительная влага, отдающая хлебом, влилась в Василия, он передернулся от нутряного озноба и будто во второй раз проснулся. Приподнял голову, сел и диковато огляделся. Оказывается, лежал в одних исподниках на широкой и смятой кровати, которая стояла у стены небольшой комнатки с единственным маленьким окошком, закрытым красной шторой. Через штору слабо проникал свет, и в комнатке царил полумрак, а в нем едва различались дешевенькие коврики, развешанные по стенам.

— Ну, оклемывайся, пора уже… С полночи спишь, а теперь дело к вечеру… Вставай, Васенька…

Он перевел тяжелый взгляд на женщину, стоявшую у кровати с ковшом в руках, и удивился: она стояла босая, в одной юбке, и ее груди, с задорно вздернутыми сосками, были круглы и молочно-белы, могуче выпирали вперед, и казалось странным, что изобилие это держится на стройном, словно выточенном стане. Вася-Конь, будто завороженный, протянул руки и подставил под эти груди свои раскрытые ладони. Женщина чуть подалась навстречу, давая ощутить волнующую тяжесть, и затем ласково развела руки Василия.

— Погоди, не скачи, родненький, — шептала она и улыбалась, — сначала я тебя на ноги поставлю. Вставай.

Вася-Конь опустил ноги с кровати, попытался встать, но голова закружилась и пол, качнувшись, начал куда-то уплывать. Женщина успела перехватить его, прижала к себе и осторожно, как больного, вывела из комнатки. В узкой прихожей ловко накинула на него полушубок, сама завернулась в широкую шаль, толкнула дверь, и они оказались на улице. Прямо от крыльца в снегу была прокопана широкая дорожка к бане, и, ступая по ней босыми ногами, вдыхая в себя морозный воздух, вздрагивая в ознобе, Вася-Конь приходил в себя и видел серое небо, подкрашенное на западе закатным солнцем, белые заборы с острыми снежными колпаками на кольях, черную ворону, низко летящую над землей, и далеко, в легком синеющем мареве, зазубрины соснового бора.

41
{"b":"139573","o":1}