Пусть один-два примера проиллюстрируют подобное состояние дел. В некую пору дня или ночи — часы эти отличаются друг от друга едва уловимым нюансом неба — я просыпаюсь у балюстрады мостика, ведущего к Санатории. Смеркается. Как видно, сморенный сном, я долго и бессознательно бродил по городу, пока, смертельно усталый, не дотащился до этого самого мостика. Трудно сказать, был ли со мной неотлучно доктор Готар, завершающий как раз какое-то длинное рассуждение подведением окончательных выводов. Увлеченный собственным красноречием, он берет меня даже под руку и тянет за собой. Я с ним иду, но прежде чем мы покидаем гулкие доски настила, снова погружаюсь в сон. Сквозь сомкнутые веки я смутно вижу вкрадчивую жестикуляцию Доктора, улыбку в черной его бороде и тщетно пытаюсь понять безупречный логический прием, последний этот козырь, с помощью которого в апогее своей аргументации, замерев с разведенными руками, он торжествует. Не знаю, сколь долго еще идем мы рядом, увлеченные полной несообразностей беседой, как в некий момент просыпаюсь окончательно. Доктора Готара нет, и уже совершенно темно, но это потому, что глаза мои закрыты. Я открываю их и обнаруживаю себя в постели, в своей комнате, куда уж и не знаю как попал.
Еще ярчайший пример:
В обеденное время я вхожу в городскую ресторацию, в беспорядочный гомон и толчею посетителей. Кого же я вижу посреди залы у заставленного едой стола? Отца. Все взоры устремлены к нему, а он, сверкая бриллиантовой булавкой, необычайно оживленный, разнежившийся до экстаза, аффектированно поворачивается во все стороны в задушевном разговоре со всей залой сразу. С нарочитой лихостью, которую наблюдаю я в немалой тревоге, заказывает он все новые блюда, уже и так загромоздившие стол. С удовольствием составляет он их вокруг себя, хотя не управился еще и с одним. Причмокивая, жуя и заодно разговаривая, он, жестами и мимикой давая понять, что чрезвычайно удовлетворен пиршеством, глядит влюбленным взглядом вслед пану Адасю, кельнеру, которому с обожающей улыбкой делает все новые заказы. И когда кельнер, размахивая салфеткой, кидается их исполнять, отец умоляющим жестом обращается к присутствующим, призывая всех быть свидетелями неотразимых чар сего Ганимеда.
— Золотой парень, — восклицает он с блаженной улыбкой и жмурится, — милейший парень! Согласитесь же, господа, что он — само обаяние!
Незамеченный отцом, с неприятным чувством я ретируюсь из залы. Даже специально ангажированный хозяевами отеля в целях рекламы и приохочивания гостей, он бы не мог вести себя более провоцирующе и неестественно. С головой, тяжелой от желания спать, я, пошатываясь, бреду по улицам домой. На мгновение прижимаюсь лбом к почтовому ящику, устраивая себе мимолетную сиесту. Наконец, нащупываю во тьме ворота Санатории и вхожу. В комнате мрак. Поворачиваю выключатель — света нет. От окна тянет холодом, кровать скрипит в темноте. Отец поднимает голову с подушки и говорит: — Ах, Иосиф, Иосиф! Я уже два дня лежу безо всякого ухода, звонки оборваны, никто не приходит, а собственный сын про меня, тяжелобольного человека, забыл. И волочится в городе за девушками. Послушай же, как у меня колотится сердце.
Как согласить одно с другим? Сидит ли отец в ресторации, обуянный пагубными амбициями чревоугодия, или, тяжелобольной, лежит в своей комнате? Может быть, есть два отца? Ничего подобного. Всему виной быстрый распад времени, оставленного без постоянного бдительного присмотра.
Все мы знаем, что неупорядоченная эта стихия упасается с грехом пополам в определенных границах единственно благодаря тщательному уходу, бережной заботливости, старательной регуляции и корректировке ее выходок. Лишенная таковой опеки, она немедленно склоняется к нарушениям, к дикой аберрации, к подстраиванию непредсказуемых штучек и беспорядочному шутовству. Все четче вырисовывается несоответствие наших собственных времен. Время моего отца и мое уже не совпадали.
Кстати говоря, обвинение в беспутстве, брошенное мне отцом, было необоснованной инсинуацией. Я тут не подступился еще ни к одной девушке. Шатаясь спросонья как пьяный, в минуты бодрствованья я не очень-то обращаю внимание на здешний прекрасный пол.
К тому же хронические сумерки на улицах не дают даже толком разглядеть лиц. Единственное, что я как молодой человек, имеющий к данной материи, что ни говорите, определенный интерес, успел подметить — это особенная походка здешних барышень.
Это походка в неукоснительно прямой линии, игнорирующая любые препятствия, подвластная разве что некоему внутреннему ритму, некоему закону, который отматывают они, как с клубка, ниткой прямолинейных шажочков, каковые — сама аккуратность и безупречно рассчитанная грация.
Каждая, точно заведенную пружинку, несет в себе какой-то свой, индивидуальный закон.
Когда они сосредоточенно и серьезно шествуют, поглощенные этим своим законом, кажется, что их заботит только одно — ни в чем от него не отступить, не нарушить строгого правила, не уклониться ни на йоту. И тут становится ясно — то, что с такой сосредоточенностью и увлеченностью витает над каждой, есть не что иное, как idée fixe собственного совершенства, становящейся в силу их убежденности почти реальностью. Это некое предвосхищение, принятое безо всякого поручительства на собственный риск, догмат непререкаемый, вынесенный за скобки любого сомнения.
Какие изъяны и погрешности, какие курносые или приплюснутые носики, какие только веснушки и прыщи доблестно не протаскиваются под флагом сей фикции! Нет такой безобразности и пошлости, которых бы огонь этой веры не увлек за собой в фиктивные небеса совершенства.
Санкционированное сказанной верой, заметно красивеет тело, а ноги, и в самом деле стройные пружинистые ноги в безупречной обуви, изъясняются поступью, прилежно излагают плавным поблескивающим монологом походки богатство самоё идеи, которую замкнутое лицо гордо замалчивает. Руки они держат в карманах своих коротких, обтягивающих жакетиков. В кофейне и театре закладывают открытые до самого колена ноги одну на другую и красноречиво молчат ими. Это мимоходом лишь об одной из своеобразных черточек города. Уже шла речь о черной здешней растительности. Особо заслуживает внимания некий вид черного папоротника, огромные пуки которого украшают вазы в каждом здешнем жилье и в каждом присутственном месте. Это чуть ли не траурный символ, не фюнебрический городской герб.
IV
Обстановка в Санатории с каждым днем все невыносимей. Нетрудно понять, что мы попали в ловушку. С момента моего приезда, когда гостю оказали как бы видимость радушного обхождения, администрация Санатории ничего почти не предприняла, чтобы создать ощущение хоть какой-то заботы. Мы попросту предоставлены сами себе. Никому нет дела до наших обстоятельств. Я давно обнаружил, что провода электрического звонка оборваны над дверью и никуда не ведут. Прислуги не видно. Коридоры днем и ночью погружены в темноту и тишину. Я сильно подозреваю, что мы в Санатории единственные постояльцы, что таинственные и тактичные гримаски, с какими горничная, входя или выходя, притворяет двери комнат, всего-навсего — мистификация.
Временами я готов поочередно распахнуть настежь двери всех комнат, лишь бы разоблачить бесчестную игру, в какую мы впутались.
И все же я не совсем уверен в своих подозрениях. Поздней ночью мне случалось видеть в коридоре доктора Готара в белом операционном халате, предваряемого горничной и спешащего куда-то с клизмой в руке. Однако остановить его и припереть к стенке прямым вопросом не очень-то получается.
Если бы не городская ресторация и кондитерская, недолго было бы и умереть с голоду. До сих пор не могу допроситься второй кровати. О свежей постели нет и речи. Надо признать, что общий упадок бытовых навыков затронул и нас самих.
Забраться в постель в одежде и обуви для меня, как человека цивилизованного, всегда было делом немыслимым. А сейчас, засыпая на ходу, поздно возвращаюсь домой; в комнате полутьма, занавеска на окне вздута холодным дыханием; без чувств валюсь на постель и зарываюсь в перины. Целиком просыпаю неодинаковые пространства времени, дни или недели, блуждая по пустым окрестностям сна, вечно в пути, постоянно на крутых большаках респирации, то легко и мягко съезжая с пологих склонов, то, напротив, тяжко карабкаясь по отвесной стене храпа. Достигнув вершины, я озираю огромные горизонты скалистой и глухой пустыни сна. В некое время суток, в неведомой точке, на каком-то крутом повороте храпа я, ничего не соображая, просыпаюсь и чувствую в ногах тело отца. Он лежит, свернувшись клубком, маленький, точно котенок. С открытым ртом засыпаю снова, а вся огромная панорама гористой округи движется мимо меня волнисто и величаво.