XXXIV
После многих солнечных дней пошла череда дней пасмурных и жарких. Небо потеменело, как на старых фресках, в душной тишине склубились нагромождения туч, словно трагические побоища с полотен неаполитанской школы. Дома на фоне свинцовых и бурых этих нагромождений ярко светились меловой горячей белизной, подчеркнутой вдобавок резкими тенями карнизов и пилястр. Люди ходили, понурившись, полные темнотой, скапливавшейся в них, словно перед бурей, среди тихих электрических разрядов.
Бианка больше не появляется в парке. Ее, как видно, стерегут, не позволяют выходить. Почуяли опасность.
Сегодня я видел в городе группу мужчин в черных фраках и цилиндрах. Они шествовали мерной поступью дипломатов через площадь. Белые пластроны ярко сияли в свинцовом воздухе. Мужчины в молчании озирали дома, как если бы оценивали их. Шли они согласным неторопливым ритмичным шагом. На гладко выбритых лицах выделялись черные как смоль усы и блестящие глаза, легко, словно бы намасленные, ворочающиеся в орбитах, весьма выразительные. Иногда мужчины снимали цилиндры и утирали вспотевшие лбы. Все были высокие, стройные, среднего возраста и имели смуглые лица гангстеров.
XXXV
Дни стали темные, облачные и бесцветные. Далекая назревающая буря днем и ночью лежит на далеком горизонте, не проливаясь ливнем. В полной тишине сквозь стальной воздух прилетают иногда дуновение озона, запах дождя, влажный и свежий бриз.
Но потом только сады снова распирают огромными вздыханиями воздух и стократно, взапуски, сдельно, днем и ночью разрастаются листвою. Тяжело повисли потемневшие флаги, бессильно изливая последние волны цвета в загустевший воздух. Порою в проломе улицы кто-то обращает к небу яркую, вырезанную из темноты половину лица, с глазом изумленным и светящимся, — вслушивается в шум пространств, в электрическое безмолвие скользящих облаков, а воздушную глубь прочерчивают, словно стрелы, трепещущие и остроконечные черно-белые ласточки.
Эквадор и Колумбия объявили мобилизацию. В грозном молчании скапливается на молу пехота — белые штаны, белые перекрещенные на груди ремни. Чилийский единорог встал на дыбы. По вечерам его можно видеть на фоне неба, патетическое животное с воздетыми копытами, обездвиженное негодованием.
XXXVI
Дни всё глубже уходят в тень и задумчивость. Небо замкнулось, забаррикадировалось, все сильней вздувается темной стальной бурей и молчит, низко склубившись. Земля, спаленная и пестрая, перестала дышать. Только сады растут, затаив дыхание, высыпают листву в хмельном бесчувствии и заращивают всякую щелку свежей листвяной субстанцией. (Прыщи почек, только недавно, точно зудливая экзема, липкие болезненные и гноящиеся, теперь затягиваются прохладной зеленью, многослойно — лист на лист — зарубцовываются, компенсируются стократным здоровьем про запас, сверх меры и без счета. Они покрыли уже и заглушили темной зеленью затерянный зов кукушки; слыхать лишь далекий и приглушенный голос ее, застрявший в глухих монастырских садах, затерявшийся в разливе радостного цветения.)
Отчего так светлы дома в этом стемневшем пейзаже? Чем мрачнее шум парков, тем резче известковая белизна домов и все ярче она светится без солнца горячим рефлексом спаленной земли, как если бы через мгновение предстояло запятнаться черными пятнами какой-то яркой и пестрой болезни.
Собаки бегают, ошалело нюхая воздух. Они что-то чуют, обеспамятевшие и взбудораженные, бесясь в пушистой зелени.
Что-то готово выбродить из густого шума помрачившихся дней — что-то поразительное, что-то небывало огромное.
Я прикидываю и примеряю, что за событие могло бы соответствовать той негативной сумме ожидания, какая скапливается в огромный заряд отрицательного электричества? Что сопоставимо с этим катастрофическим понижением барометра?
Где-то уже растет и набирает силы то, для чего во всей природе приуготавливается эта вогнутость, эта форма, это позабывшее дышать зияние, которое парки не в силах наполнить упоительным запахом сирени.
XXXVII
Негры, негры, толпы негров в городе! Их можно видеть повсюду, сразу в нескольких местах. Они бегут по улицам большой крикливой оборванной ватагой, врываются в съестные лавки, грабят их. Шуточки, тумаки, гогот, вылупленные вращающиеся белки, горловые звуки и белые, сверкающие зубы. Прежде чем была поднята на ноги милиция, их и след простыл.
Я это предчувствовал, иначе не могло и быть. Это явилось натуральным следствием метеорологического напряжения. И лишь теперь я отдаю себе отчет в том, что́ знал с самого начала: эта весна чревата неграми.
Откуда тут взялись негры, откуда прикочевали эти чернокожие орды в полосатых хлопчатобумажных пижамах? Или великий Барнум разбил неподалеку лагерь свой, странствуя с неисчислимым шлейфом людей, животных и демонов, или поблизости где-то выросли его вагончики, набитые немолчным гамом ангелов, монстров и акробатов? Ничего подобного. Барнум был далеко. Я подозреваю совсем другое. Но не скажу ни слова. Ради тебя я молчу, Бианка, и никакая пытка не заставит меня открыться.
XXXVIII
Одевался я в тот день долго и старательно. Наконец, уже готовый, стоя у зеркала, я придал своему лицу выражение спокойной и неумолимой решительности. Потом тщательно проверил пистолет, прежде чем вложить его в задний карман брюк. Еще раз бросил взгляд в зеркало и коснулся рукой сюртука, под которым на груди были спрятаны бумаги. Я был готов бороться.
Я чувствовал себя совершенно спокойным и решительным. Речь шла о Бианке, а что бы я ни сделал ради нее! Рудольфу я решил ничего не говорить. Чем ближе я его узнавал, тем больше убеждался, что он птица невысокого полета и не способен подняться над обыденным. С меня уже было довольно лица, мертвевшего от недоумения и бледневшего от зависти, какими встречал он каждое новое мое откровение.
В задумчивости я быстро прошел недальнюю дорогу. Когда большие железные ворота, сотрясаясь от сдерживаемой вибрации, захлопнулись за мной, я тотчас вступил в иной климат, в иные дуновения воздуха, в чужую и прохладную окрестность большого года. Черные ветки дерев вветвлялись в особое и отвлеченное время, их безлистые пока верхушки тыкались черными розгами в высоко плывущее белое небо иной какой-то чужеродной зоны и отовсюду замыкались аллеями, отрезанные и позабытые, точно непроточный залив. Голоса птиц, затерянные и примолкшие в далеких пространствах обширного этого неба, на свой манер подкраивали тишину, трудясь над ней, тяжкой, блеклой, задумчиво отражаемой навыворот в тихом прудочке, и обеспамятевший мир летел в отражение, вслепую тяготея в своем натиске к великой этой и универсальной тусклой задумчивости, к этим перевернутым, без конца ускользающим штопорам деревьев, к великой расколыхавшейся бледности без конца и края.
С высоко поднятой головой, совершенно холодный и спокойный, я велел доложить о себе. Меня ввели в полутемный холл. Там стоял сумрак, вибрировавший тихой роскошью. В отворенное высокое окно, точно в щель флейты, из сада мягкими волнами, словно в комнату, где лежит неизлечимо больной, плыл воздух, бальзамический и сдержанный. От этих тихих вплываний, незримо проникающих сквозь мягко респирирующие фильтры штор, слегка вздутых воздухом сада, оживали, пробуждаясь со вздохом, предметы, поблескивающее предвосхищение пробегало тревожными пассажами по рядам венецианского стекла в глубоком поставце, листья обоев шелестели, всполошенные и серебристые.
Затем обои гасли, уходили в тень, и напряженная их задумчивость, долгие годы затиснутая в полные темных умозаключений заросли, высвобождалась, вмиг загрезив слепым бредом ароматов, точь-в-точь старые гербарии, по высохшим прериям которых проносятся стайки колибри и стада бизонов, степные пожары и погони, развевающиеся скальпами у седла.
Поразительно, насколько старые эти интерьеры неспособны найти покой взбудораженному своему темному прошлому, насколько в тишине их все еще пытаются разыграться и на этот раз предрешенные и проигранные события, складываются в бессчетных вариантах те же самые ситуации, лицуемые на обе стороны бесплодной диалектикой обоев. Так распадается эта тишина, до основания порченая и деморализованная в тысячекратных обдумываниях, в одиноких размышлениях, шало пробегая по обоям бессветными молниями. Зачем скрывать? Разве тут не были вынуждены умерять из ночи в ночь чрезмерные возбуждения, нахлынувшие пароксизмы горячки, снимая их вливаниями секретных лекарств, с помощью которых переносишься в просторные целительные и покойные ландшафты, полные — среди расступившихся обоев — далеких озер и зеркальностей?