Мама в уголке сидит, прислушивается.
– Господи, – говорит, – какая страшная сказка. На ночь бы, может, и не надо…
Бабушка Евдокия губы поджала:
– Страшная – не страшная… Какая уж есть. Других-то не знаю. Что мне сказывали, то и я говорю… Ладно, – поднялась, – засыпай покуда…
Только уснула, опять приходит.
– Вставай, – зовет.
На кухню повела – прямо в рубашке.
– Садись вон, – говорит, – покушай. Пирогов гляди сколько – вкусные.
Сами за столом сидят.
Бабушка Гликерия рюмочку подняла:
– Пусть этот год счастливый будет.
Бабушка Ариадна тоже желает:
– Только бы войны не было…
А бабушка Евдокия за ней подхватывает:
– Лишь бы никто не болел…
Мама веселая. За столом сидит, про злую фею не помнит…
Бабушка Евдокия руками всплеснула:
– Что ж ты, глупая, плачешь? Праздник сегодня – радоваться надо.
Бабушка Гликерия говорит:
– Так разбудили зря. Спала бы себе тихонечко… Пойдем, голубка моя, я тебя в кроватку уложу.
А карета черная едет, Вороном запряженная. Колдунья из кареты выходит: «Без меня вздумали обойтись? Вот я вам! Ужо! Припасла подарочек»…
Проснулась, а нет никого. Только светло уже. Босиком побежала – глядь под елку. Схватила, обратно бегу.
Мама в кровати лежит, улыбается.
– Это, – объясняет, – такая квартирка: все в ней имеется – и комнатки, и кухня, и люди. Только вырезать надо, да склеить. Ты, – говорит, – ноженки маленькие возьмешь, сама все вырежешь: и стены, и кроватки, и столик. Там ведь семья целая. Полистай-ка в конце. Только примерься сперва, чтобы не испортить.
Мама, папа, девочка у них маленькая. А бабушек нету. Потому что это – другая девочка. Папа с мамой у нее умерли, а бабушки со мной живут…
* * *
– Ишь, – Гликерия тоже пришла, удивляется, – и правда квартирка.
– В Гостином-то все брали – вот я и взяла. Телевизор, – вспомнила, – обещали. После праздников. В рассрочку буду выплачивать.
Евдокия нахмурилась, глядит исподлобья.
– Кто ж это, – спрашивает, – обещал?
«Вот, – думаю, – ворона! Чует будто…»
– Как это – кто? – сама будто смеюсь. – Дед Мороз, конечно…
Тридцать первого выхожу – догоняет. «Я, – говорит, – вот чего… Очередь моя подошла – на телевизор. Весной еще встал. Думал, вдруг комнату дадут… Надеялся, еще к ноябрьским. А они: „Подождать, – говорят, – надо. Семейным нужнее…“ Может, ты возьмешь. Я заплачу? а ты отдашь постепенно. Куда мне с ним в общежитие… Твоя очередь дойдет, тогда уж – я… – Сам-то радуется. – И доставить помогу, и провод кину».
Нет уж, думаю, не хватало еще… Старухи и так зыркают. Сама на саночках доставлю. С электриками договорюсь – сделают за бутылку.
«Ну, – говорит, – как знаешь – я бы так, без бутылки».
Знаем, думаю, эти ваши таки…
Поужинали. В кухне прибралась, бельишко замочила. Тоже ложиться пора. Сюзанночка-то уснула. К столику ее подошла. Надо же, почти что все склеила – втроем живут. А комнат сколько – и зала у них, и спаленка, и для девочки – тоже своя. Где ж они работают, чтобы столько давали? Этот, не иначе, начальник… Сам молодой – когда и успел? Такие-то хоромы разве директору либо главному инженеру. Мастеру, небось, не положены. Мебель, гляжу, не доделала – пока на полу спят. Ничего, были бы стены… Сытинскую жену вспомнила. Господи, ведь и не представить: сама себе хозяйка. И вправду, как в раю…
Легла, а самой не спится. «Мужик-то и скромный вроде, непьющий. А ну как прав Михалыч – замуж позовет?.. Не век же, – думаю, – одной мучиться. – Лицо его представила: доброе, хорошее, а не по себе. – Ничего, – себя уговариваю, – главное, из наших: не городской. Поди, пойми их…»
Глаза закрыла, а сердце так и заходится. Мужика опять вижу, того, с бородой. На стенке у него висел… Душно мне! Я ведь сколько ходила, найти его надеялась. Да разве вспомнишь дом-то… В городе дома большие, одинаковые. Не то что в деревне…
Одеяло сбросила. Внутри никак не уймется. На кухню пошла – воды попить.
Налила, к столу села. Клеенка холодная… Руки-то горят. Полегчало будто. Сижу, думаю: «Материально тоже лучше: мужики не в пример бабам зарабатывают. Совсем другие расценки». Вроде сама себя уламываю. Потом-то спохватилась: «Сам-то, может, ни сном ни духом. Ох, – решила, – вот позовет – посмотрим…»
Лежу, а не сплю вроде. Только понять не могу. Будто в деревне я, за околицей.
А дорогу не помню, вроде и нет дороги. Снег. Все белым-бело. Назад обернулась следы свои найти. Нету: ни своих, ни чужих. Огляделась деревню поискать – может, дымки? над крышами. Гляжу: ни крыш, ни дымков. «Как же, – думаю, – я-то сюда пришла?» Стою, на себя дивлюсь – испугаться бы, да нет, не страшно…
Только время какое-то неясное: и снег пока не сыпет, и видать далеко. Только сумрачно – ни утро, ни вечер. Идти, а ноги тяжелые – никак не переставлю. Вижу: дымок впереди – вьется столбиком. С силами собралась – пошла. Ближе подхожу – узнала место. Это ж землянка наша, на краю леса. С войны еще осталась. Детьми часто от дождя прятались. Бревна у ней погнивши – скрипят. «Кто ж это, – гадаю, – в землянке поселился да огонь жгет?»
Голову пригнула, заглядываю. А вместо пола – земля прибитая. Голик старый в углу. На полу костерок разложен. Хозяин у костра, ко мне спиной – поленья подкладывает, руки над огнем согреть.
Голос тусклый, хриплый, вроде простуженный. Слышу – знакомый, а не узнать. Пусть бы, гадаю, обернулся. Может, из наших кто, из деревенских. Соседских мужиков сколько в войну пропало, да и раньше – перед войной. Намерзся в лесу, вот голос-то и сел… Тулуп на нем вроде военного, только драный очень – клоками. Медведь, что ли, помял? Вроде не было у нас медведей…
Голову поворачивает. Глянула – дыхнуть не могу: будто медведь этот – когтем. Сам-то мне кивает: «Ну, – говорит, – отвечай, с чем пожаловала? Вольную просить? Так я, – хрипит, – не держу». Ответить-то ему хочу, да голоса нету, пропал, будто онемела. Костерок горит, играет язычками. Тени по бревнам, вроде крыльев. Справилась с собой: «Дочерь у тебя растет, а ты вон где, в лесу – партизанишь. Война-то когда окончилась – пора на белый свет». Голову клонит, не глядит…
«Что ж ты, – жалуюсь, – так и не объявился ни разу – за столько-то лет? Вроде пропал без вести…» Губами шевелит, а голоса не слышу – на руки его гляжу. Себя не помню – будто когтем кривым поворачивается: лицом припасть. Сам-то усмехается: догадался. Руки подняла, шагнула навстречу.
Рот у него дернулся, будто плетью ожгло. И глаза странные: ни живые, ни мертвые. «Платье, – смеется, – у тебя штапельное – надо обновить». Гляжу – и впрямь новое на мне. Маки по синему полю. «Когда ж, – думаю, – успела Гликерия? Вроде только раскроила…»
Пальцами пуговицы нащупала – сжимаю у горла, сама обмерла вся – что ж это будет? В землянке же нет ничего – ни уксусу, ни аспирину… Отодвинулась, головой мотаю, а коготь-то в сердце ноет: лишь бы не ушел.
«Чего, – озлился, глаза тусклые, – не хочешь, чтобы дочь наша на свет народилась?» – «Да как же, – говорю, – не хочу – родилась ведь уже. Эту-то не знаешь, как вырастить…» – «Нет, – хмурится, – тот раз не в счет». А может, и впрямь, думаю… Вдруг и не было ничего, раз я-то здесь – в деревне?
Ноги слабые. На нары села. «Ты погоди, – говорю. Как же, думаю, не было, если я все помню? – Что ж ты, – спрашиваю, – дочерь свою признать не желаешь? Кровь родную».
Оскалился черт, опять смеется. «Кровь, – говорит, – в землю ушла. На крови родства не построишь». – «А как же, – удивляюсь, – иначе, если девка на тебя похожая. Только ты-то говорил больно ладно, а она молчит. Раньше, – жалуюсь, – надеялась, а теперь – все. Видно, так и маяться ей – немой. Ты-то уж, – говорю, – не знаю, где обретаешься, только узнал бы там, может, можно помочь? Другие-то детей своих рóстят, телевизоры покупают: вон какая очередь…»