Волна времени окатывает – в лицо; зажимает – не продохнуть. Отпустит, погремит мною, словно колотушкой, пошалит с другими за моей спиной, а потом опять как треснет по отплывшим от черепа мозгам, как двинет в живот мягчайшим из своих апперкотов – и уходит. И возвращается. И так каждый день.
Я уже не борюсь ни с собой, ни с тобой, только изредка огрызаюсь на возвышенных мужиков, коих ныне с особой оголтелостью засовываю в себя – тоже каждый день, охапками, горстями, щепотками, жменями, навалом.
Я теперь могу без тебя жить, есть, спать. Я зарабатываю деньги, письменно и прилюдно въезжая в твой центризм: отчего это, бывает, люди думают с одной стороны, потом с другой, а потом убеждают других в святости здравого смысла. Я теперь знаю, что такое хороший вкус центризма, то есть ты. То есть твоего.
Я теперь часто включаю телевизор: у тебя удобное для операторов место в парламенте; твоя первая парта неизменно попадает в кадр, и я по желанию могу ежедневно видеть твои мысли крупным планом – по любому информационному поводу. От этого ты никуда не можешь деться. Я за компанию со всем народом могу смотреть тебе прямо в лоб, в ухо, в глаз. Сколько угодно. Честное слово, это забавное занятие: смотреть на выступающего с трибуны тебя – и понимать, откуда что берется в этих безукоризненных логических пассажах, в этих умных прицельных наворотах законодательной интуиции, в неизбывном изяществе галстучного узла…
Я неподвижно сижу перед экраном в том самом, красном кресле и ничего не чувствую. Анестезия. Я только смотрю. Я смотрю на тебя. Я никогда не плачу. Я ничем не выдаю себя ему, который смотрит на тебя вместе со мной и, кажется, подозревает все, что можно подозревать после восемнадцати лет любви, прерывавшейся клаузулами любознательности, спонтанных замужеств, розысков смысла и прочего. Ничто не найдено, все пройдено, ты на экране, я в кресле; он смотрит и молчит, у него тоже что-то было, хотя тоже давно. Да и наплевать.
Я ничего не чувствую, как зеркало. Амальгама со временем трескается. Твое изображение, отразившись, присохло. И только тогда, когда разобьется зеркало, и оно с ним – на куски…»
– А это, – подала голос из шубы Ли, – и на мультик не тянет. Ведь в чем основная драма русских блядей, знаете?
– Буду рад. Откройте, – сказал попутчик, не закрывая книгу.
– Они чудовищно романтичны. Проститутка – это профессия, блядь – это призвание, а русская блядь – это трагический талант. Вот этой, вашей, которая телезрительница, чего, собственно, неймется? Дом есть, мужик есть, даже рояль и телевизор, а она полжизни страдает оттого, что у любовника то работы много, то жена с повышенным нюхом. Кроме того, есть ведь и другие любовники, другие возможности, а ей подавай то, что ей ни по каким статьям не подходит, везде жмет. Ей позарез надо втиснуться в хрустальный башмачок. А ведь как все изложено!.. Драма души – не то слово. Амальгама какая-то трескается. К галстуку прицепилась, идиотка. – Ли произнесла все это вполголоса и почти шипя.
– Спасибо, ясно, я в восхищении от вашей самокритичности, – кивнул попутчик. – Вы отдохнули? Я, признаться, весьма заинтригован темой первого. Вы так и не смогли внятно обрисовать мне ситуацию приобретения вами первого поцелуя. Насколько я помню традиции, в вашей стране очень развит, по крайней мере был развит, пиетет к первому мужчине. Может быть, вы перейдете к названному персонажу?
– Его тоже нету, – ответила Ли. – Гораздо интереснее история про его отсутствие. Его вообще не должно быть, кстати. Если, конечно, у женщины на плечах именно голова.
– На ваших плечах столь красивая голова, что я не допускаю даже мысли, будто вас не донимали просьбами о первенстве.
– В те далекие годы эта голова была не столь красива. Я хорошею с возрастом. В те далекие годы…
Первый мужчина
…Итак, крутилась пустая бутылочка, дети целовались до распухших губ.
Героиня нашего повествования участвовала в бутылочке на всю катушку, но это не очень-то решало проблему размораживания. Поначалу ей казалось, что прикоснись хоть кто благожелательными губами к ее губам, – и мир внезапно озарится ее присутствием. Вот не было, не было – и появилась. И все тут же заметили ее и упали в обморок от восторга. И чуть-чуть от досады: как же мы-де раньше не замечали, какая она прелестная, привлекательная, женственная, общительная, повелительная, умелая, готовая к любви более чем. И любимый Н наконец повернется к ней лицом, удивится, всплеснет руками, схватит в охапку и прижмет к сердцу, шепча уговоры немедленно лечь в постель. Н не играл ни в какие бутылочки, он сидел дома и прилежно учился. Его глаза смотрели твердо в книгу, на учителя, в светлое будущее. Это был суперкрепкий орешек. Но она любила его целиком и полностью. В нем не было недостатков, одни достоинства, причем серьезные: виртуозный ум, точный юмор, рост, вес, цвет, возраст…
Отец давно подсказал Ли эту в меру циничную формулу про рост, вес, цвет, возраст. Она плохо слушала. Она решила, что это в его взрослом, для нее недосягаемо взрослом мире – так можно шутить, оглядывая баб. Перенести это на Н она не смогла. Она не понимала, как может он не видеть ее. А ведь Н был единственный мужчина на свете, кому она действительно была готова отдаться когда он пожелает, а в мыслях ее это уже столько раз произошло со всеми подробностями, что грезы почти вышли на форму. Она позвонила ему как-то раз и пригласила прогуляться. Ах, нет, нет, она выразилась иначе: нам, мне очень нужно поговорить с тобой. Он пунктуально пришел. Она призналась ему в любви, но так скучно, занудно, болезненно, надрывно, что он стерпел это лишь в силу воспитания и обстановки: дело было на улице.
Вероятность обнять его и впустить внутрь тела отодвинулась на века. Ли свободно крутила мозги кому ни попадя, но все ее уловки расшибались о каменную стену Н. Это стало бедой. Она начала всерьез ненавидеть свою формальную девственность. Она решила расстаться с ней как можно скорее. Н все видел и чувствовал. Вместе со всей школой. Все прекрасно все видели. Но вместо спецкурса «Как быстро и без хлопот расстаться с девственностью» в девятом классе была начальная военная подготовка. Стрельба в тире. Разобрать и собрать автомат Калашникова на скорость. Нацепить противогаз и подышать.
Ли приползала домой зеленая. Делала уроки, как заведенная. Играла на пианино. Отработав обязательную программу, включала проигрыватель и слушала Второй концерт Рахманинова по десять-двадцать-сто раз. Изнывая от горя, уходила гулять с друзьями и играть в бутылочку до распухших губ. Видение: ее губы устраиваются внутри его губ, ее руки гладят его плечи, спину, ноги, ее ноги распадаются навстречу его члену и так далее, – это видение преследовало Ли непрерывно, ежедневно, обрастая подробностями вкуса, запаха, все новых невысказанных слов нежности. От этого мерзавца – в отличие от прочих мальчишек-одноклассников – никогда не пахло ни потом, ни грязью. Он был чист, причесан. Позже – выбрит. Всегда умен. Как новенький компьютер, запрограммированный на удачу во всем.
Как-то раз в школу поступили билеты на «Грозу». Можно было пойти всем классом – в последний день осенних каникул. Судьба вручила Ли билет в кресло, соседствующее с креслом Н. Предстояло два часа блаженства: сидеть рядом с ним. В театре. Можно даже поговорить немного. Счастье плыло в руки.
За неделю до спектакля у нее заболело что-то в животе, справа. Потом кольнуло слева. Потом стало колоть регулярно, и она почему-то сказала себе: аппендицит. Она мучалась и терпела шесть дней, класс пошел в театр, она высидела рядом с Н два часа, не видя ни сцены, ни себя, короче – не щадя живота своего в прямом смысле слова, – потом поплелась домой по ноябрьскому гололеду, два добрых влюбленных в нее одноклассника под руки дотащили ее, сдали бабушке и вызвали «Скорую помощь».
Это был уже не просто аппендицит. Это была без пяти минут смерть. Ее спасли. Через две недели пришлось спасать еще раз. Два приема общего наркоза по три часа каждый, сорок пять дней неподвижности на спине в палате безнадежных, а потом полная потеря пушистой косы вместе с подшерстком плюс все возможные осложнения, включая страшные множественные нарывы на лице в течение года, – такова конспективно была первая расплата юной мечтательницы за несвоевременные эротические мысли.