Я без понятия, о чем она думает. Мы идем, и она рассказывает мне про своего отца, который работает где-то там с налогами, и про свою мать, которая когда-то была актрисой, и про свою сестру, которая нетрудоспособная, а заодно про новейшую модель венгерской инвалидной коляски, а я рассказываю ей про папу, который работает где-то там с бухучетом, и про маму, которая когда-то была the hottest thing[367] в Хунатинге, и про сестру, у которой муж недееспособный, а заодно про выкидыш, но про Лоллу и лесбиянство не говорю. Потом мы на протяжении двухсот метров обсуждаем Бьорк. А потом мы доходим до гостиницы, в которой они живут, и остальные догоняют нас, и мы стоим вчетвером, нас освещает вывеска, и мне нестерпимо хочется оторвать от рядом стоящей машины «дворники» и отлупить ими эту парочку — брасс и мат, — и загнать их в гостиницу: пусть там играют в свои подводные шахматы до посинения, но вместо этого я просто говорю «yes» в ответ на ее «It was nice to see you»[368], и «А?» — в ответ на ее «Where are you staying?»[369], и «Ай, ай!» — в ответ на ее поцелуи, и «Бай-бай» — когда она вместе со своими дурацкими друзьями исчезает в дверях гостиницы. Она уносит мои чувства сквозь открытую стеклянную дверь, и когда она скрывается, чувства летят обратно и шлепают меня по лицу, как натянутые подтяжки. Стереоскопическая боль. Я смотрю на вывеску. «Hotel des Hommes». А-а!
На часах в городе гомиков 0023, и дома на улице как раз этого года постройки. У магазинов двери как у гаражей. Я слушаю — и слушаюсь движений собственной кожанки. Ночь тяжелая, а жизнь легка. Все едут в деревню. По краю тротуара — невысокие коричневые столбы, или просто лбы. Пару-тройку их я пинаю ногой. Я на это не рассчитывал. Не предпринял на этот счет никаких мер. Из окна на одном из верхних этажей доносятся женские стоны, вопли о спасении. Я останавливаю своего Dead. Man Walking[370], чтобы послушать, а заодно выкурить свою последнюю сигарету: последнюю в пачке и последнюю на этой планете. А там — посмотрим. Посмотрим, что там на других планетах. Хотя жизнь легка. Жизнь легка, с легкостью воспаряет из меня в небеса. Еще одиннадцать затяжек — и конец… Вопрос только, каким способом кончить. Здесь на ночной улице во Франции со вспомогательными средствами напряженка. Первое, что мне приходит в голову: залезть под «ситроен», присосаться к выхлопной трубе и ждать до утра. Но нет… Подходит прохожий — пятидесятилетний смугляк на последнем месяце беременности, такой турецкий колобок, — я останавливаю его и спрашиваю:
— Excuse me, but could you kill me?[371]
Он не понимает. Просто навостряет глаза вместо ушей.
— Execute. Could you execute me?[372] — повторяю я.
— Execuse? — басом переспрашивает он.
Я хватаю его толстые ручищи и хочу приложить их к своему горлу, но он шарахается и отпихивает меня. Я падаю на капот. Он ревет надо мной какое-то алла-балла и пинает меня в живот, и я качусь между машинами, лежу там и говорю: «Yes! Давай! More! Kill те!»[373] Он для проформы пинает меня в пах и по коленке и что-то гудит на своем языке, Я молчу. Потом он плетется прочь.
Я без движения лежу на асфальте между машинами. Стоны любовников на верхнем этаже все громче и громче. И я понимаю, что мне не хочется прямо сразу прощаться с жизнью. Это было недоразумение. Эти стоны тянут меня, как разорванные сухожилия у какого-нибудь слишком живого спортсмена. На краю могилы жизнь держит меня за сухожилия. Я чувствую, как по мере возрастания стонов сухожилия натягиваются и не дают мне упасть. При этих звуках меня наполняет странное блаженство, а может, женство. У этих винных хуиишек хорошо получается! Вспоминаю Оли и ту — голую в спальне на Снидменги. Утираю со рта слюну. Боль в животе и немножко в коленке. Пудовый турецкий кулак.
Я поднимаюсь на ноги, хватаюсь за живот, наклоняюсь над капотом, кашляю. Она там, на четвертом этаже, все никак не кончит. Женщина, которая вопит. Вдруг я вспоминаю про ухо, которое купил в Амстердаме, и понимаю, что я больше никогда ее не увижу, она завтра уезжает, так что…
Я спрашиваю у портье Хербциг. В номерах телефонов нет. Он велит мне просто подняться по лестнице. Номер 18. Мой день в 62-м году под знаком Водолея. Так-так… Я на неверных ногах водолеюсь вверх по лестнице. Я стучусь в эту дверь. С таким же успехом я мог бы покончить с собой. За дверью венгерская речь. Я говорю: «It's me»[374], - говорю вполне серьезно. Ее нос — из дверей. Нос, который… «Can I talk to you alone?» — «Okay, wait»[375]. Когда она закрывает за собой, на ней белая ночная рубашка до коленей. Мы стоим в труднопроходимом коридоре с толстым кроваво-красным ковром и желтыми, как моча, обоями. «I wanted to give you this»[376],- говорю я и вручаю ей сверток. Она ласково улыбается, но становится серьезнее, когда принимается развязывать ленточку на упаковке, которая после поезда и целого дня в большом городе порядком поистрепалась. В упаковке человеческое ухо из пластмассы телесного цвета, по весу почти как настоящее. Под волосами — легкое удивление, а потом она откидывает их таким движением и с таким выражением лица, которое я с радостью посмотрел бы еще и еще раз по видео. Она одной ноздрей сдувает два последних волоска, потом опять смотрит на ухо у себя на ладони и тихонько хихикает. Сандра Баллок дает интервью каналу «Скай». Я слегка улыбаюсь, а она опять посерьезнела и посмотрела на меня. В каждом зрачке — по целой галактике. И где-то на одной из планет — моя жизнь.
Я тихонько рассказываю ей про Ван-Гога.
Мы уселись на мягкие ковровые ступеньки, она повыше — в уютной позе, колени под рубашкой, руки обхватывают их, пальцы ног сжаты, их десять, как баллов, они в двух сантиметрах от коленки, которую пнул турок, на штанах след от ботинка, — и тут мне становится абсолютно все равно, буду ли я жив следующие пятнадцать минут, и я говорю, как перед смертью: «I love you», только в последний момент у меня выходит:
— I like you[377].
Но она все поняла. На ее лице вянет трава, а на глазах появляется такая пленка, будто слабый морозец сковал две радужные бензиновые лужи посреди двора. Она вся деревенеет и смотрит в свои коленки. Лицо скрывается за волосами. За сим — глотание комка в горле. Гостиничное молчание. Шорох кожанки. И она отдаляется от меня на одну веснушку, когда наконец поднимает голову и говорит, с волосами на щеке:
— I am sorry[378].
Через две разбухшие минуты она повторяет:
— I am sorry.
А потом: «I like you too, but…»[379] Я жду, но за этим «батом» ничего не следует. Тогда я спрашиваю: «What?»[380] Она отвечает: «I, well, I, I have a boyfriend»[381]. Оказывается, шахматист — ее благоверный. Спок! И мама. Спок и мама вместе на свадьбе в «Криптоне». Затем следует отчет о предыдущих возлюбленных, теплые слова в мой адрес и благодарности за мейлы. В промежутках: паузы, наполненные дыханием. Исландское дыхание на четыреста граммов тяжелее. Потом в дверях за спиной раздается голос Немо, и она говорит: «I have to go now». — «Yes»[382]. Ho потом она говорит: «Уэйт!»[383] — и распускается, как белый цветок хлопка в убыстренной съемке в документальном фильме на канале «Дискавери». Я остаюсь сидеть, прикусив язык. Она возвращается, я встаю, опять чувствую боль в животе. Она улыбается и подает мне тюбик зубной пасты: «The only thing from Hungary I have for you»[384]. Она гений! «Great. You are so… you are… Thank you»[385]. Мы смеемся, как брат и сестра. Потом она становится серьезной и опускает веки, наполовину скрывая зрачки. Расстояние от ресниц до уголков глаз длинное-длинное. Длиной в жизнь. Веки круглые. Как поверхность Земли. Расстояние длиной в жизнь. А я пытаюсь долететь до этой планеты из своей галактики: нервно вперяю глаза под углом восемь градусов в ее атмосферу, надеясь, что глаза не сгорят до того, как войдут с ней в контакт. «Аполлон-13».