— Эй, ну что ты, не уходи!
— Придет еще полно народу, Рейнир со своими…
— Да я только на минуточку, я еще вернусь.
Лолла уже спустилась вниз по лестнице и чуть не упала, но успела ухватиться за перила и теперь сидит на ступеньке и смеется:
— Эй, Хлин! Хлин! — Это Трёст вьется вокруг меня. — Или нет, я тебе потом скажу…
— Что такое?
— Да ничего… слышь, ты эту даму завербовал или как?
— Что?
— Ну, тут вот какое дело… я знаю, я под газом, и все такое, но скажи, ты наезжал на Хосе? Марри чего-то об этом блеял или Баура, но у него там, типа, всегда какой-то подтекст, как сейчас у Торира, или ты не знаешь?
— А что?
— А тут выяснилось, что Торир — дама, ты прикинь, парень оказался дамой, и вот она, то есть эта, ну, та самая, ее еще по телику показывали, знаешь, с тюленями, — я ей показал Торира, и у него там все было… ну. короче, он — женщина. И что, как ты думаешь, нам придется дать ему другое имя?… Не знаю, под Новый год всегда что-то такое, прикинь, дело, короче, в том, что под Новый год вечно какие-то перемены. Ну, помнишь, как в прошлом году с Тельмой?… Нет, Бегги, смотри: вон хвост! Он с другой стороны!.. Или она…
Трёст разворачивается и руководит поисками за батареей. Лолла спустилась на следующий лестничный марш и спрашивает, иду ли я? Я бегу за ней. Трёст — следом, бормочет что-то насчет того, что он не знал, «что твой папа теперь, типа, с Сарой. Отличный ход, молодец Седобородый». Мы спустились к двери подъезда. Лолла говорит, что собирается идти. Выходит. Я остаюсь, надо мной Трёст — на ступеньке. Наступает. Входная дверь приоткрыта, холодный Новый год. В одно ухо, прошлогодние фразы из Трёстова рта — в другое:
— Слушай, чего ты за ней бегаешь, ведь кончится все стопудово какой-нибудь лесбийской фигней, ты знаешь, Новый год — это, типа, такое решающее время, типа, как встретишь, так и проведешь.
— Значит, ты весь год будешь ловить Торира.
— Хе-хе… Или он весь год будет менять пол… А это мысль: под Новый год сменить пол… Может, у ящериц так принято? Хотя я…
С меня хватит. Больше не хочу слушать. В проходе полно обуви, несделанных шагов. В углу напротив новенькие навороченные кроссовки детского размера, маленькие тяжелые белоснежные клубки. Жутко замороченный дизайн. Помню кроссовки, в которых я ездил в деревню: подошва, язычок, шнурки и дырки для них. Тогда вещи были сами собой. А сейчас — посмотрите на эти кроссовки. Это все, что угодно, только не обувь. Две слегка увеличенные зефирные подушечки. Наверно, если пожарить, будет вкусно? Хорошо бы знать — на случай, если опять будет бескормица и народу с голодухи придется жрать башмаки. Ну, «Найки», пожалуй, будут повкуснее, чем старье из овечьей кожи. Современный дизайн нужен для того, чтобы человек забыл, чем являются вещи. Прогресс? Ну может, и так… Однажды я примерил такие кроссовки. Ощущение невесомости. Влез в них — и ничто не напомнило о существительном «пол» или о глаголе «ходить». Оставалось только восхищаться этим дизайном, который отрывает тебя от земли. Когда презервативы начнут выпускать такие же? Just do it[135]. Я очнулся:
— Что?
— Хофи, — отвечает Трёст.
— Да. О'кей. Знаешь, я…
— Да, знаешь… не забывай: мы в прямом эфире… без монтажа.
— Да, — отвечаю.
Я захлопываю дверь и оказываюсь на улице Квервисгата. По улице едет «Лада», из-под колес вихрится снег, а у меня такое ощущение — может, потому, что Новый год, а может, из-за виски, — что я в помещении. Рейкьявик — огромный художественный фильм. Я бегу через съемочную площадку, по Баронстиг, и (сам не знаю, что делаю) по Лёйгавег. Ищу Лоллу. Здание «Ландсбанка». Чуть подальше — ларек. Еще одна «Лада». Я окружен «Л». А что у нас еще на «Л»? Лицедейство (здесь же съемочная площадка). Ласси. Лайф. Лесбиянка. Ложь. Лишение. Ликвидация.
На часах 03:58. У нас все еще високосное время. Где она? Я не знаю, где эта тусовка. Вспышка и трупы петард. Поющая толпа новогодщиков. «Og пег de gikk, se var den bomm, / de var alle sammen jomfru ner de kom…»[136] Я явно в какой-то старой записи, несмотря на то что уже 96. Смотрю в оба конца Лёйгавег. В оба конца Баронстиг.
Я иду но Лёйгавег в наше тучно-одышливое время. «В наше тучно-одышливое время»? Откуда это? Ага. Я чувствую себя каким-то древним и желчным сюжетом, как вдруг из дверей появляется Лолыч: «Ой, привет, слушай, надо зайти за выпивкой, у них там все закончилось, у нас дома ничего не осталось?» Я помню, что в шкафу на кухне было полбутылки «кампари». Мы проходим мимо магазинов «Ты и я», «Чай и кофе», «Золото и серебро», «Ева» и «Адам» и сворачиваем на Фраккастиг. Лолла поскальзывается на замерзшей луже на углу Бергторугата, но я удерживаю ее.
Устало опадаю на стул в гостиной. Лолла заскакивает в туалет, возвращается и поднимает иглу проигрывателя. «Одну песню — и пойдем». Я закуриваю сигарету. Пианоты. Нет! «Hello». Она хохочет и начинает танцевать — выламываться на полу, потом хватает меня и поднимает со стула. Я успеваю положить сигарету в пепельницу. Она все еще держит меня за руку и раскачивает ее, как руку мертвеца. Я пытаюсь сделать вид, что тоже участвую в этой шутке, которая, по всему видать, направлена против меня. Песня длинная. Мы приближаемся друг к другу. Друг с другом. Слепая девушка и уродливый мужчина. Она умирает у меня на руках под гитарное соло. Виснет на мне. Груди распластываются у меня на груди. Подушки. Главные органы во мне тесно прижимаются друг к другу. Черные волосы под моим подбородком. Запах Лоллы. Потом она опять запрокидывает голову и смотрит на меня слепыми пьяными глазами. Что-то связанное с законом земного тяготения и с этим: «В космосе мы — всего лишь муравьи, и сегодня в муравейнике выходной» — бросает меня к этому рту. Мы целуемся таким поцелуем, типа: «На самом деле мы не целуемся» — и снова смотрим друг другу в глаза. По-моему, она думает то же, что и я, и, наверно, тоже по-английски: «Maybe not the right thing to do»[137]. В самые ответственные моменты я всегда думаю по-английски. Наверно, это как-то связано с НАТО, и что, мол, «во время войны» — какой-то Пентагон в башке. Не знаю, как она, но я, наверно, слишком много смотрел телевизор: вижу, как у нее над правым плечом мигает логотип Си-эн-эн, и все как-то вписывается в более глобальный контекст: у меня в голове все еще сравнение с муравьями, и я вижу, как земля натужно вращается, ее кора скрипучая и ржавая. Как камень из желчного пузыря в космосе. По сравнению с этим наше слияние слюны посреди коврами покрытой стародеревянной гостиной на улице Бергторугата — не больше, чем муравьиное сердце среди леса. Как-то так.
Может, я и сам это придумал, но, по-моему, лесбиянки целуются лучше, больше стараются, ведь они целуют своих сестер по полу. Лолла целует меня так же, как маму. Так что я пытаюсь целоваться как мама.
Диван.
Вдруг я вижу себя: как будто я стою на полу и смотрю на самого себя на диване — большого, тяжелого, неуклюжего. Конь в очках, который тянется за травой через изгородь: алчность, и я опускаюсь, весь застывший, на Лоллу и тянусь к ней с прискорбно глупыми, грустными глазами в замедленной съемке (обратите внимание: очки и волосы не движутся), и мелкие зубы блестят, когда я складываю губы, а потом они, как и все остальное, растворяются в поцелуе.
На столе сигарета — золой.
Задача в том, чтоб раздеться до того, как окажешься голым. Лично я предпочитаю заниматься сексом в голом виде. Ботинки — ограничение скорости. В своем сексуальном возбуждении я затянул узел на шнурке. Дама лежит — голова на подушке — и спокойно следит за ходом событий, а я, голый по пояс, в изголовье, копаюсь со шнурками, как идиот, который забыл, как они развязываются. Робин Уильяме сказал Леттерману: Бог дал нам и член, и мозг, но сделал так, что кровь не может приливать к обоим одновременно.