– Я должен идти, да? – жалобно спрашивает мой мальчик.
– Скажи по совести, лапочка, – снова начинаю я, коснувшись ее плеча. (Уже за одно то, что я вынужден вот так к ней подлаживаться, надо будет ее бросить.) – Что бы ты предпочла: бедность и потом рай или богатство и потом к чертям?
– Это еще что за вопрос? – вскидывается жена.
– Я тебя спрашиваю.
– Смотря какое богатство, – язвительно вставляет дочь.
– Не так уж для меня важны деньги, как тебе кажется.
– А для меня важны, – мурлычет дочь. – Чем больше, тем лучше.
– Ты ведь, кажется, хочешь новый дом?
– Что в этом плохого?
– Ничего. Что бы ты предпочла: бедность и потом рай или богатство – и… к чертям?
Она покорно улыбается.
– К чертям в пекло, – говорит она мне, подхватывая шутку.
Ну вот, гроза миновала, и, похоже, удастся выскользнуть от них от всех невредимым. Прямо хоть празднуй.
– Ай да женушка! – с нежностью восклицаю я.
– И вообще я устала, – признается она уже не сердито.
– Сходи одна.
– Не хочется. Лучше полежу почитаю газеты. И посмотрю телевизор. Звучит заманчиво. Правда?
– Люблю деньги, – бодренько провозглашает дочь. – И еще как!
– А бедняки все попадают в рай? – серьезно спрашивает мой мальчик.
– Ты веришь в рай?
– Нет.
– Тогда как же они могут туда попасть?
– Чудно, – и хмурясь и улыбаясь говорит он. – А если б я верил в рай, бедняки все попали бы туда?
– Конечно, нет!
– Я серьезно спрашиваю.
– Правда нет.
– И в ад, конечно, нет. Представляешь, во что превратился бы рай, если б туда набились все бедняки?
– А мы бедные? – допытывается он.
– Нет.
– Тогда почему ж ты не можешь купить ей машину?
– Вот это настоящий брат.
– Могу. Пускай сперва научится водить.
– Мне уже почти шестнадцать.
– Вот стукнет шестнадцать, тогда поговорим. Деньги у меня есть. Так что не волнуйся, бедность тебе не грозит. А скоро денег еще прибавится.
– А я, пожалуй, люблю деньги больше всего на свете, – вызывающе бросает дочь. – Больше мороженого.
– Кое-кто сочтет, что это не очень красиво, дочь моя.
– Ну и пусть. Люблю деньги, как последнюю ложечку мороженого.
– Деньги сами за себя говорят, верно; моя милая?
– Очень даже верно!
– Как это?
– Видишь ли, молодой человек, деньги – это все на свете.
– А как насчет здоровья? – говорит жена. – На него денег не купишь. Вот почему не следует отдавать свои монетки.
– Я теперь не отдаю.
– Я бы нипочем не отдала, – самодовольно заявляет дочь.
– Да уж ты-то, моя ненаглядная, думаю, никогда и не отдавала. Деньги правят миром, молодой человек, и делают историю тоже.
– Как это?
– Вы ведь учите историю, верно?
– Это называется история общества.
– Деньги делают историю общества. Без денег не было бы никакой истории общества.
– Как это?
– Папа хочет сказать, что любовь к деньгам и погоня за золотом и богатством – это причина почти всех событий, про которые написано в учебниках истории, – объясняет дочь. – Верно я говорю, пап?
– Совершенно верно, дорогая моя дочка. Опять усекла. рад видеть, что в школе ты учишься не только баловаться травкой и ходить по дому в чем мать родила.
Она судорожно глотнула воздух, побледнела – и я испугался еще сильней, чем она. (Сам не знаю, почему я тогда это сказал. Вот провалиться, сам не знаю, откуда взялись эти слова. У меня ничего такого и в мыслях не было.)
– Обязательно надо было это сказать? – жалобно шепчет она.
– Да нет, – бормочу я.
– Ты же иначе не можешь, – возмущенно говорит она. – Ты всегда так. Что, неправда?
– Извини.
– Ты всегда все загубишь. Всем испортишь настроение. Правда он всегда все портит?
Жена, похоже, вот-вот расплачется.
– Ты же знаешь, я пошутил.
– Мне уйти?
– Нет. Но ведь я уже тебе говорил, чтоб ты не расхаживала по дому без халатика.
– Можно, я выйду из-за стола?
– Нет, останься. Я сам уйду. – (Я веду себя глупо, неуклюже.) – Может, помиримся? Мне все равно надо уходить. Эхе-хе.
Она тоже загубила мне сегодняшний день (хотя во всем виноват я сам. И ведь день только начался: еще нет десяти). Спрут гадливости, этот мясистый, липучий, мускулистый, пронизанный кровеносными сосудами барьер сексуального отвращения, который возникает иногда (если жена сама проявляет инициативу. Вероятно, я предпочитаю, чтоб желание возникало у меня прежде, чем у нее), этот спрут снова объявился нынче утром у нас в постели, когда жена разбудила меня томным бормотаньем и примостилась поближе. Я проворно увернулся; жена не успела понять, что случилось, а я уже орудовал внизу, в кухне, – разрезал апельсины, молол кофе, разбивал яйца. Не знаю (и знать не хочу), откуда и почему он является, этот спрут. Похоже, его порождают общими усилиями мозг, сердце и кишки. (Я знаю, мужчины, страдающие сердечными приступами, прикрываются ими, чтобы избежать сношений с женой, но отнюдь не с приятельницами, пока те им не прискучили. Я готовлю кофе и разбиваю яйца. Я несказанно радуюсь и торжествую всякий раз, как слышу, что кто-нибудь, кого я знаю, ушел от жены. Так им, сукам, и надо. Вчера в магазине я нечаянно услыхал, как одна женщина рассказывала другой, что кто-то, кого я даже не знаю, ушел от жены, и я сразу возликовал, а потом опять впадаю в уныние, исполняюсь жалости к себе, опять чувствую себя обделенным.
– Чем это ты так доволен? – слышится мне вопрос жены, пока я возвращаюсь к машине.
– Ценой на артишоки, – ответил бы я, или еще того лучше: – Один человек бросил свою жену.)
Едва я проснулся, гадливость стеной вновь поднялась у меня в голове и в груди и уже не исчезала, и я не желал, чтоб жена прикасалась ко мне, не желал сам волей-неволей к ней прикоснуться. (Она тут ни при чем.) Казалось, коснись она меня – и место это высохнет, выкрошится или заплесневеет. А может, там, где она притронулась, от рук ее и коленок во мне образуются вмятины, будто в тесте или глине. И так оно и останется. Стена эта невидима, но неподатлива. Она неодолима. Она живая и мертвая. Сам я тоже и живой и мертвый. Это паралич, совершенное бессилие. И пустота, и скованность. И душно, кажется – не вздохнуть, и голова болит, и мутит, и накатывают тошнотворные воспоминания о мерзких, затхлых запахах. Погано. Не хватает пороху одолевать это состояние. И невозможно признаться жене.
– Мне нездоровится, – хнычу я. – Желудок, наверно.
– А сердце не болит?
– Вроде нет.
– Ты слишком много работаешь. Мы ни разу по-настоящему не отдыхали.
– Ты каждое лето уезжаешь.
– Это не отдых. Ну что бы нам вдвоем взять да поехать в Мексику? Я там не была.
Я предпочитаю поддаться этому приступу и лежать послушно, рабски покорно. Предпочитаю сдаться. Ожидать подходящей минуты – пускай острота пройдет, меня отпустит, злой демон уберется обратно в свое потаенное логово, – чем давать ему бой. Опять я бесхвостое земноводное. У меня бородавки, точно у жабы, но они маленькие, ведь я и сам маленький. Вот я протискиваюсь, головой вперед, точно крохотный белый пловец или аквалангист, обтянутый черной резиной, и свободно плавающие боли в висках переливаются в пульсирующую тяжесть в затылке. Если я протиснусь в щель и окунусь в омерзенье, что заперто у меня в глубине, быть может, мне уже не вернуться сюда. Куда? Быть может, если я протиснусь туда, никакого «здесь» уже не останется. Прежде я уже проползал сквозь гадливость, и она исчезала, не причинив мне вреда, словно ее вовсе и не было. Мне представляются кое-какие разговоры. Хоть бы не пришлось и вправду их вести.
– Ну, давай выкладывай, – уговариваю я дочь. – Эхе-хе. Можешь мне сказать. Ты употребляешь наркотики? Занимаешься всякими непристойностями с мальчишками и девчонками? Я пойму!
– Если ты и правда понимаешь, – спокойно, ровным голосом с упреком говорит дочь, – так понял бы, что, если бы я хотела тебе рассказать, тебе и спрашивать бы не пришлось.