– Эхе-хе, – говорит он.
– Эхе-хе, – повторяю я.
Когда встречаюсь с ним, я добродушно посмеиваюсь, язвительно подшучиваю вместе с ним над изысканным словарем Грина и над его отлично сшитыми франтовскими костюмами, почтительно помогаю ему там, где он может это заметить. Нынче утром я весил сто девяносто восемь фунтов, на четыре с половиной меньше, чем в понедельник (когда решил начать худеть), и я почти на фут выше, чем дано вырасти Кейглу.
– Эхе-хе. Как у вас с этой малюткой из Группы оформления? – интересуется он.
– Прекрасно.
– С этой, у которой грудки крохотные.
– Она мне в дочери годится.
– Ну и что? Эхе-хе.
– Эхе-хе. Я взял для вас у Джонни Брауна отчеты по телефонным разговорам.
– Думали, я не заметил, да? Хотите перевести разговор?
– Смотрите, как бы я не лягнул вас по ноге.
– По больной или по здоровой? Хе-хе.
– Энди, по-моему, на этот раз вам надо бы самому просмотреть отчеты, а уж потом передать дальше.
– Помалкиваете про свои делишки? Хе-хе.
– Эхе-хе.
– Эхе-хе-хе-хе. Что толку в этих отчетах? Агенты врут. – Уличите их. Это произведет хорошее впечатление на Артура Бэрона и на Горация Уайта.
Ноль внимания.
– Две на одного когда-нибудь пробовали? – спрашивает он.
– Что еще за две на одного?
– Я теперь это делаю в Лас-Вегасе. У меня там знакомый администратор гостиницы. Две девочки разом. Проделал это опять на прошлой неделе. Вам следует попробовать.
– Больно надо.
– А две черненьких?
Так как же насчет телефонных отчетов?
– Займитесь этим сами. У вас лучше получается. Какие про меня разговоры?
– Хватит вам разъезжать.
– Может, мне пора постричься?
– Вас пора лягнуть в зад.
– Что-то вы больно разлягались нынче, а?
– Эхе-хе.
– Открою вам один секрет. Грину конец. Хотите на его место?
– Бред собачий.
– Я вас порекомендую. Ему урезывают бюджет.
– На сколько?
– Вы не получите прибавку. А я получу. На прошлой неделе я сорвал большой куш на ксерографии.
– Опять бред собачий. Вечно вы срываете большие куши на ксерографии и вечно жалуетесь, что много задолжали.
– Эхе-хе.
У него только и есть что дом на Лонг-Айленде и домик в горах, куда он каждое лето отсылает жену с двумя детьми– Сам он иногда ездит к ним на субботу и воскресенье. Я справляюсь у Кейгла о его семье так же регулярно, как Артур Бэрон справляется у меня о моей.
– Все хорошо, Арт, – обычно отвечаю я. – А у вас?
(Грин никогда не справляется о моих домашних. Он ими не интересуется и не снисходит до притворства.)
Я не раз задумывался, есть ли надежда, что в один прекрасный день по пути со службы или на службу Кейгл попадет в автомобильную аварию. За рулем он неосторожен и вечерами возвращается из города обычно несобранный или пьяный. Кейгл один из очень немногих сравнительно высокопоставленных служащих, которые все еще живут на Лонг-Айленде, и эту бестактность тоже ставят ему в вину, как и седые волосы, торчащие у него из ноздрей, и пучки волос в ушах. Теперь уже ни у кого не растут волосы ни в ноздрях, ни в ушах. (Ему надо бы по этому поводу побывать у парикмахера.) Но сказать ему это я не в силах. (Боюсь, он обидится.) Мне теперь тяжело на него смотреть. Он чувствует в воздухе перемену.
Потому, наверно, столько и охает при мне. Мне его жалко. (Он не понимает, что цроисходит и как ему быть.)
– Эхе-хе.
– Эхе-хе.
– Эхе-хе-хе-хе. Что тут веселого?
– Ну какого черта вы носите коверкот? – вместо ответа говорю я укоризненно.
– А что такое? – пугается Кейгл.
– Он уже тридцать лет как вышел из моды.
– Коверкот?
– Переходите на свитеры.
– Синим блейзером я уже обзавелся, – с гордостью заявляет он.
– На модные свитеры двойной вязки.
– А как я их отличу?
– В Эри, в Пенсильвании, они выглядели бы сногсшибательно. У нас есть крупные сделки в Эри?
– На будущей неделе я махну в Лос-Анджелес. А оттуда тихонько смоюсь в Лас-Вегас. Две на одного, – подмигнув, поясняет он.
– Да притом блейзер плохо сидит. Он мешковат и кособок.
– Я, знаете ли, и сам кособокий, – серьезно напоминает он, и по лицу его скользит тень хитрой неискренней улыбки, которую я замечал и прежде. – Я, знаете ли, таким уродился. Не то что меня вдруг перекосило. Такова была воля Божья. Нечего смеяться. Ничего тут нет забавного. Вовсе это не забавно, знаете ли, когда родишься на свет с изуродованной ногой.
– Знаю, Энди.
– Не над чем тут смеяться.
– Я не смеялся.
– Таким уж Господь пожелал меня сотворить.
«Аллилуйя, – хотел бы я цинично ответить. – По-вашему, Господь Бог уделяет вам немало внимания. Жаль, что он не уделил столько же мне».
Когда в поисках защиты и сочувствия Кейгл поминает свою ногу или Господа Бога, он и вправду становится весь как отвратные пряди и пучки волос, что кустятся у него в носу и в ушах, непристойные, мерзкие, точно непотребная нагота; и в последнее время я уже не раз желал бедняге смерти только за то, что он вызывает во мне злость, стыд и омерзение. Не помогут ему никакие свитеры. Все идет хуже некуда. Я желал смерти и другим людям, а они об этом и не подозревали, и все из-за каких-то пустяков, мелких неудобств. Пусть все перемрут. (А как они помрут, мне все равно – я великодушен.) Мысленно я насылаю гибель на неповоротливых продавщиц и, когда спешу, на незнакомцев, которые попадаются по дороге и мешают пройти.
«Сдохни, – думаю я. – Сгинь. Я переступлю через тебя».
Найдется немало деятелей – мужчин, только мужчин, – которых я рад бы видеть убитыми (и глаза бы мои не смотрели на всяких бездельников. Мне их не жаль), хотя у меня и в мыслях нет (пока еще не было) самому приложить к этому руку. Пожалуй, мне понятно, почему другие пинают, избивают и поджигают бездельников и попрошаек. (Слишком много их у нас развелось.) Меня не печалит смерть президентов (обычно радует): в сущности, они получают по заслугам. Пожалуй, если память мне не изменяет, в последний раз я прослезился, когда не стало Франклина Делано Рузвельта. Изредка мне приходится подавлять всхлип (обычно на плохих фильмах), но слезы заперты у меня где-то глубоко внутри. Никто не может их выжать. Франклин Делано Рузвельт – это был человек, в последний раз был у меня президент, на которого я мог смотреть снизу вверх (прочие были не мои), а может, я просто так думал по тогдашнему своему легковерию. Нет, когда он умер, плакала вся Америка. Моя мать плакала.
– Треть американцев живет в плохих жилищах, плохо одета, плохо питается, – сказал он.
Теперь, при нашей усовершенствованной технологии и гуманных общественных и политических реформах, таких, вероятно, больше половины. Когда подобная участь постигнет все сто процентов (к тому времени миллионеры станут швейцарскими гражданами и переселятся во Францию), затрубят трубы, разверзнутся небеса и все бесплатно услышат музыку Генделя. Прошлой ночью мне опять снилось, что моя мать жива – исхудалая от старости, но в добром здоровье, была она в приятном летнем цветном платьице, в тонком белом свитерке и легко, без затаенной обиды болтала со мной во время какого-то славного праздника в доме для престарелых. Справлялось то ли Рождество, то ли Пасха, то ли День благодарения. Она поминутно улыбалась мне ясной улыбкой, как в дни моего детства.
Все мне было прощено. Утром, проснувшись, вновь с благодарностью вынырнув из сна и опять возвращаясь откуда-то, где я находился, пока меня здесь не было, полностью придя в себя физически и обретая память, я затосковал по ней, словно брошенный ребенок, и ощутил на щеках клейкую корочку сохнущих слез.
– Что тебе снилось? – неизменно спрашивает жена.
– Я сам.
– Ты стонал.
– Снилась мать.
– Все еще?
– И с тобой так будет.
– Уже так. С тех пор, как она заболела артритом. У нее скрючены пальцы. Неужто этому не будет конца? Этим снам?
– Мне они снятся без конца.