– Мама говорит.
– А одевашки все равно валяются на полу.
– Рано или поздно я их подбираю, верно? И по-моему, не так уж это важно. По-моему, вовсе не обязательно мне про это говорить, лучше про что-нибудь поважней. Верно?
– Постараюсь больше никогда не говорить тебе про одевашки. А что же важно?
– У меня на стенке висят афиши, и есть несколько смешных абажуров, я их сама разрисовала, и несколько смешных коллажей, я составила их из журнальных объявлений. И я читаю одну книжку Д. Г. Лоуренса, она мне очень нравится. По-моему, ничего лучше я в жизни не читала.
– Мне все это интересно, – говорю я. – С удовольствием посмотрю на твои афиши и на смешные абажуры и коллажи. А какая книга Лоуренса?
– Ты не любишь Лоуренса.
– Вкус у меня не больно хороший. Я бы с удовольствием поглядел, что ты сделала со своей комнатой.
– Прямо сейчас?
– Если ты не против.
Она качает головой.
– Тебе не хочется. Ты только сделаешь вид, будто смотришь комнату, и сразу скажешь – подбери с полу одевашки.
– А они валяются на полу?
– Вот видишь? Тебе лишь бы шутки шутить. На самом деле тебе вовсе не интересно, чем я занимаюсь. Ты интересуешься только собой. А мной ни капельки.
– И ты мной ни капельки, – мягко возражаю я. – Когда я начинаю спрашивать тебя про тебя, ты считаешь, я сую нос в твои дела или стараюсь поймать тебя на лжи, или еще что-нибудь в этом роде.
– Обычно так и есть.
– Не всегда. И ведь ты действительно лжешь. И кое-что пытаешься скрыть.
– Ты не хочешь, чтоб я скрывала. Непременно хочешь знать все. И мама тоже.
– Иногда ты скрываешь то, что нам следует знать.
– Иногда тебя это совершенно не касается.
– Как же мне разобрать, касается или не касается, если ты из всего делаешь секрет?
– Мог бы поверить мне на слово.
– Не могу. Сама знаешь.
– Весьма лестно.
– Но ты же и вправду много врешь.
– Тебе совсем не удовольствие разговаривать со мной. У тебя никогда нет охоты что-то со мной обсудить, что-нибудь мне рассказать. Разве только нужно засадить меня за уроки. Мама куда больше со мной разговаривает.
– Вот и любила бы ее больше.
– Мне не нравится, что она говорит.
– Ты несправедлива. Если я пытаюсь рассказать тебе что-нибудь о Фирме или о своей работе, ты насмехаешься и нахально остришь. Ты не считаешь мою работу важной.
– Ты и сам не считаешь. Работаешь просто ради денег.
– Я считаю, что зарабатывать на тебя и на всю семью – важно. И работать как следует, чтобы сохранить уважение к себе, тоже важно, пускай даже в моей работе нет ничего особенного. Думаешь, мне приятно, что вы с братом вечно потешаетесь над моей работой? Пускай даже вы это не всерьез, хотя я далеко не всегда уверен, что это только шутка. А я полжизни трачу на работу.
(Ну зачем мне непременно надо выиграть этот спор? Зачем ради этого вымаливать ее жалость? Зачем я рисуюсь перед ней и перед самим собой, неужели надо победить пятнадцатилетнюю девочку, почти ребенка, да еще моего ребенка, непременно доказать, что я умнее? Ведь с таким же успехом я мог сказать: «Ты права. Извини. Я виноват». Пусть даже прав я и вовсе не чувствую себя виноватым. Ну что бы мне так сказать! А я не могу. И вот я выигрываю: вид у нее уже не такой решительный, на нее нападает сомнение, и теперь она уже избегает встречаться со мной взглядом. Я самодовольно успокаиваюсь, и на миг во мне вспыхивает презренье к моему недостойному противнику, к девчонке – моей дочери. Дерьмо я. Но по крайней мере дерьмо преуспевающее.)
– Мне интересна твоя работа, – оправдывается дочь, теперь она уже не нападает, а защищается. – Я иногда спрашиваю тебя про работу.
– И я всегда отвечаю.
– Ну да, что-нибудь состришь.
– Потому что знаю, ты будешь насмешничать.
– Если б ты не острил, может, я бы и не насмешничала.
– Обещаю никогда больше не острить, – острю я.
– Вот и сострил, – говорит она. (У нее живой ум, и мне приятно, что она такая смышленая.)
– А как же, – вмиг откликаюсь я, чем бы прикусить язык (да разве я могу ей уступить!).
Дочь не отвечает улыбкой на мою улыбку.
– Вот видишь? Ты уже ухмыляешься, – негромко, с упреком говорит она. – Обращаешь все в шутку. Даже теперь, когда мы вроде говорим серьезно.
Я отвожу глаза и смущенно смотрю мимо нее, на книжную полку.
– Извини. Я просто хотел, чтобы тебе стало легче. Хотел тебя развеселить.
– Не вижу ничего смешного.
– Да нет, я тоже. Мне жаль, если ты так подумала.
– Только и знаешь, что все обращать в шутку.
– Да нет. И пожалуйста, не начинай грубить. Не то и мне придется.
– Ты уже потешаешься надо мной. Ты ни с кем из нас не желаешь говорить серьезно.
– Неправда. Вот уже в третий раз ты заставляешь меня это отрицать.
– Стоит заговорить о чем-то всерьез, и ты норовишь отшутиться, устроить из всего потеху.
– Четвертый раз!
– Или рассердишься и принимаешься командовать, а там и кричать, вот как сейчас.
– Извини, – говорю я и, помолчав, продолжаю тише: – Наверно, так уж я устроен. И нервы виноваты. Я сам не рад. Но постарайся помнить, детка, то, о чем все, по-моему, забывают, – я ведь не каменный, тоже что-то чувствую, а бывает, и голова болит, и я не всегда могу справиться со своим настроением, хоть я вроде и глава семьи. У меня тоже далеко не всегда легко на душе. Прошу тебя, поговори со мной еще.
– Чего ради?
– Тебе разве не хочется?
– Что тебе за удовольствие со мной разговаривать?
– Представь, удовольствие.
– И сейчас?
– Да. Скажи, о чем хочется. Тогда я буду знать. Прошу тебя. А то я всегда должен гадать.
– Дерек такой от рождения?
– Да. Конечно. Так мы думаем.
– А может, это кто-нибудь из нас виноват, что он стал такой?
– Он таким родился.
– Почему?
– Никто не знает. Мы все считаем, он таким и родился. Это неразрешимый вопрос. Никто не знает, что с ним случилось.
– Может, этим я и стану заниматься, когда поступлю в колледж. Буду антропологом.
– Генетиком.
– Непременно надо поправить, да?
– Но ты ведь хочешь знать, как правильно?
– Не всегда.
– Мне казалось, тебе приятней будет узнать разницу, если ты ошиблась.
– Сейчас – нет. Ты ведь понял, что я хотела сказать. Зачем же было меня перебивать? Только чтоб показать, что ты умнее?
– Ты умница. И очень находчивая и толковая. Пожалуй, из тебя вышел бы хороший адвокат. Это похвала. Я не часто тебя хвалю.
– Да уж.
– Тебе приятно загнать человека в угол. И я такой же.
– Наверно, я стараюсь быть, как ты.
– Я был счастливее.
– А твои родители в тебе разочаровались?
– Что-то не припомню. Разве мы, по-твоему, в тебе разочаровались?
– Не знаю.
– Моя мама, пожалуй, разочаровалась во мне. Но позднее, не тогда, когда я был маленький. Когда стал взрослым и уехал от нее.
– Ты никогда меня не поцелуешь, – говорит дочь. – Никогда не обнимешь. Никогда не подурачишься со мной. Не то что другие отцы.
Под глазами у нее обычно черные круги, сейчас они отекли, набухли и вдруг покраснели, – кажется, в жизни не видел существа несчастней. (Я бы с радостью отвел взгляд.)
– Тебе давно уже не хочется, чтоб я тебя целовал, – мягко, с нежностью объясняю я, сейчас мне страшно жаль ее (и себя тоже. Стоит мне кого-то пожалеть, и, оказывается, я сразу начинаю жалеть и себя). – Прежде я тебя целовал. Мне хотелось тебя обнять и поцеловать. А потом, только я захочу тебя поцеловать, и ты начинаешь вырываться или отворачиваешься и как-то странно гримасничаешь и возмущенно фыркаешь. И смеешься. Сперва я думал, это так, для потехи. А потом это вошло в привычку, ты вырывалась и гримасничала и этак брезгливо фыркала всякий раз, как я пытался тебя поцеловать.
– Ну и ты больше не пытался.
– Мне, знаешь, было неприятно, оскорбительно.
– Обидно было? – Лицо ее осветилось знакомым жадным предвкушением. – Ты от этого страдал?